Литмир - Электронная Библиотека

Потом к Веденееву по очереди подходили подзахмелевшие командиры, обнимали, что-то поверяли ему. Пройдошный начальник пассажирского отдела, которого благодушно звали то оруженосцем нода, то Санчо Панса — вхож в дом Виталия Степановича, при нем и при его супруге порученцем состоит, — прильнул к «папе» так, что его насилу оторвали. Он прослезился, Санчо, и, наверно, был искренен в этот момент. Никак не мог пробиться к юбиляру недотепистый и суетошливый начальник вагонного депо Пудов, простая душа, терпеливо сносивший любые нападки нода. Когда наконец его черед пришел, он — Пудов есть Пудов — что-то опрокинул на столе, что-то разбил, завершив на этом вечер.

III

А начальник дороги не приехал. Веденееву хотелось верить, что не смог. Или просто не удостоил? Ладно бы и так, хотя когда-то работал в Ручьеве под его, Веденеева, началом, приятелями считались, семьями дружили. Ну было и было, а сейчас вот не удостоил Глеб Андреевич, не снизошел, — обычная история, когда человек высоко взлетит… Веденеев усмехнулся: ах как хочется тебе верить, что именно так — не смог или, на худой конец, не снизошел, и тревога, с недавнего времени поселившаяся в тебе, — пустое. Мнительность, не более. Ничего не назревает, ничто тебе не грозит.

Была глубокая ночь. Жена и дети спали. Веденеев приехал только что. Шофер донес до дверей квартиры тяжелую стопу приветственных адресов. Открыв дверь и приняв от шофера папки, Веденеев осторожно прошел в комнату, считавшуюся его кабинетом. Опустил на письменный стол несколько разъехавшуюся ношу. Цветастая стопа — красные, синие, коричневые папки, глянцевые и матовые.

Итог.

Не может ли статься, что окончательный итог?

Перед глазами проходили лица командиров; звучали речи — слова, слова… Память ломилась от них.

Спать не хотелось, даже ложиться не хотелось. Через несколько часов снова в отделение. Он приедет туда, как обычно, к восьми, хотя начало рабочего дня в отделении в девять. В коридорах будет тихо, но, если прислушаться, до тебя донесутся невнятные, отдаленные возгласы поездных диспетчеров, сидящих в своих задрапированных звукопоглощающей материей комнатах в конце второго этажа. Там сердце отделения, туда сходятся нити управления движением. Он разденется в кабинете и пройдет туда, чтобы погрузиться в хитросплетение событий, которые вершатся на станциях и перегонах, распластавшихся по территории целой области… Если бы завтра была суббота или воскресенье, он все равно поехал бы к восьми в отделение. Пусть на два-три часа, но поехал бы. А случалось, он задерживался на весь день. Выходной может быть у отдельного железнодорожника, у железной дороги дней отдыха не бывает, и коли ты начальник отделения или начальник станции, ты ответствен за течение дел не только в свои рабочие дни, но и в те дни, которые считаются твоими нерабочими днями. Впрочем, об этом — об особой своей ответственности, о долге — Веденеев не думал, когда отправлялся в отделение субботним или воскресным утром. Просто ему хотелось ехать туда.

Он поправил стопу папок, рассеянно прошелся взглядом по обширному письменному столу и увидел выглянувшую из-под газеты записную книжку, истрепанную, выцветшую. И распухшую — оттого, что в нее были вложены листки разного формата, старые, как она сама, и не очень старые.

Вчера забрался в тот ящик стола, где хранились фото и всякие дорогие сердцу памятные документы. Естественное занятие в юбилей. Перебирал, всматривался, вчитывался. Достал и ее — ту записную книжку. Перечитал всю. А на место положить забыл. Ну оказия!

Пожалуй, лишь один Миша Баконин не остолбенел бы, узнав, что он, начальник отделения дороги Виталий Степанович Веденеев, пишет стихи. Да и Миша, наверно, и тот бы подивился: «Смотри ты!»

Впрочем, пишет — это неточно. У последнего четырехлетняя давность. Сотворил его, имея в виду совершенно определенную предназначенность. И ведь верил: вызовет к себе того бородатого мальчишку, руководителя эстрадного ансамбля Дворца культуры. Вспышка отваги. Он был зол на них, ребят из ансамбля. Черт знает как зол! Что за программа: все о любви да о любви! Да и о ней-то не душой, а больше горлом. С завыванием. Вопят о любви весь вечер. Вот именно — вопят. Но не в том лишь дело, что вопят. Ничего своего, железнодорожного — вот что бесит… Верил, что вызовет и скажет: вот тебе текст, вот тебе мелодия, — не запомнишь, спустимся в красный уголок, я напою, а ты на ноты запиши. А оркестровку — или как там у вас называется — уж постарайся сам. Включи в программу. Наше — кровное, железнодорожное. Выражение нашего рабочего, железнодорожного патриотизма… Да, когда сочинял — двух ночей не пожалел, — верил: вызовет, вручит. Потом отрезвел. Не отдал. Схоронил в записной книжке.

Эх ты, несостоявшийся Лебедев-Кумач!

Веденеев спрятал блокнот.

Спать, как прежде, не хотелось. Сейчас бы включить электрофон. Что-нибудь мажорное. Фортепьянные этюды Скрябина. Или что-нибудь рахманиновское.

Он сел в кресло. Большое, глубокое, кожаное. Такие часто встречаются в старомодных домашних кабинетах заслуженных людей. Мать купила его в комиссионном магазине, оценив за прочность и размеры, отвечающие ее собственным внушительным габаритам. Давно купила. Облупившееся, но все еще могучее, с толстыми подлокотниками и высокой широченной спинкой, оно всем видом своим отбивало охоту передвигать его даже во время генеральной уборки в доме. Стоит в углу монументом. А в доме его любят. Дети Веденеева, когда были маленькими, забирались в кресло с ногами почитать, послушать разговоры старших, пригреться, укрывшись бабушкиным платком.

Сейчас матери дома нет. В гостях в Киеве, у среднего сына, профессора. Оттуда собирается в Москву, к младшему, генералу. Кочует, гордая приметным положением детей и тем, что дала жизнь разлапистому роду; величественная, далекая от мелких забот, неколебимая в уверенности, что и профессор, и генерал, и начальник отделения дороги никогда не сойдут со своих возвышений. Мы — Веденеевы!

Знала бы она, какую тревогу таит нынче ее старший сын.

Он улавливал при разговоре по телефону с главком или обкомом партии незнакомую резкость. Хуже — что-то похожее на неуважительность. И холодные нотки в голосе секретаря горкома, и несдержанность, раздражительность генерального… А может, все-таки это фантазии? Фокусы возраста? Шестьдесят четыре брякнуло. Мнительность и прочее. Но успокоенность не приходила. Или была короткой… Вот уже недели три, как он отметил какую-то перемену к нему начальника дороги. Вроде бы все прежнее: почти приятельское обращение; при случае свойское подзуживание и реакция на все, что несет в себе заряд смешного, дает повод пошутить. Но общения стали пореже, покороче. Когда было основание рассердиться, Глеб Андреевич стал проявлять странную, оскорбляющую терпимость. Словно жалел.

На юбилей не приехал. Хорошо, что матери нет, что она не знает об этом.

Если случится, если окажется, что все это не домысел, не мнительность одна, какой удар для нее! Как незыблем мир, так незыблемо для нее положение сыновей. Мы — Веденеевы!

Он собирался утром на работу, когда позвонил Глеб Андреевич:

— Знаю, ты у нас птичка ранняя. Или разбудил?.. Нет? Ну после вчерашнего-то простительно и прихватить часок-другой. Ты, брат, извини, что я не приехал. Не смог. Ну никак… Получишь дорожную газету, сохрани. Там наш приветственный адрес напечатан. Но я тебя все-таки поздравляю. Велели мне у вас на пленуме горкома поприсутствовать. Так что засвидетельствую лично.

IV

Пленум горкома состоялся во Дворце культуры химиков, то есть не в самом Ручьеве, а там, где химкомбинат и его поселок. Железнодорожников покритиковали — без этого в последнее время не обходилось ни одно заседание городского или областного масштаба, — но именинниками были не они, а работники торговли, городской службы быта, и, когда Глеб Андреевич, Веденеев и Зорова ехали с пленума, в машине царило благодушное настроение.

120
{"b":"214008","o":1}