Литмир - Электронная Библиотека

Он смотрел на синий, стершийся во многих местах узор по краю тарелки, и ему вспомнилось, что это единственная уцелевшая тарелка из тех шести, которые он и Злата купили сразу же, как только поженились, — в год окончания войны. Это было не здесь, в Ручьеве, а в Старомежске. Вспомнилось, как продавщица, щупленькая девушка в черном халате и синих нарукавниках, разложила по прилавку все шесть тарелок и постукала по каждой карандашом.

И еще тогда купили мясорубку и коричневую эмалированную кастрюлю. В том же хозяйственном магазине, напротив Центрального рынка. Каменный двухэтажный дом старой постройки. Он был облицован глянцевыми плитками, белыми и голубыми. На всей улице, да, пожалуй, и во всем городе не было второго такого нарядного дома; в нем еще до революции торговал посудой и всякими хозяйственными изделиями какой-то купец.

Мимо него Пирогов ходил в вечерний техникум. Наверное, еще и потому так хорошо запомнил тот дом. Поламывало ноги — за день составитель поездов Пирогов проделывал по станции с полсотни километров.

Злата настояла, чтобы он поступил в техникум. Хотела даже, чтобы он пошел на дневное отделение, но тут уж Пирогов взбунтовался. Он не мог допустить, чтобы они жили на одну ее зарплату да на мизерную стипендию в то полуголодное послевоенное время.

Они приехали в Старомежск со строительства грандиозного моста — стратегического объекта военного времени. Сняли шестиметровую комнатушку у женщины, которая и сама не была владелицей дома — в войну эвакуировалась и арендовала дом у хозяев, уехавших на Дальний Восток на заработки. Она предоставила молодым узенькую железную кровать без сетки, положила на прутья доски. Матраца у хозяйки не нашлось, и Злата распорола старую военную шинель мужа, разгладила швы и рубцы и аккуратненько, кусок к куску, без единого зазорчика, застелила доски. Не для мягкости — для тепла. О мягкости они и не думали: в войну на фронтах привыкли ко всякому. Постельное белье — целых две смены, и одеяло у них было. Было даже что-то вроде покрывала: реденькая холстина от какого-то большого мешка вполне приятного песочного цвета. Злата выстирала ее, выгладила и, накрыв ею постель, осталась очень довольна и горда.

Они были молоды, засыпали на этих досках так крепко, что однажды Пирогов, свалившись среди ночи с кровати — она и на одного-то была узка, — ничего не почувствовал и продолжал спать на полу.

…Он отхлебнул чая, закурил и, унимая внутреннюю дрожь, еще раз перечитал записку жены. «…Напиши Баконину, ладно? Очень прошу тебя, не откладывай! Просто напиши, восстанови связь». Она знает, с какой стремительностью может развиваться ее болезнь, она торопит его, пока в состоянии проследить, послушался ли он. Немыслимо! Какой-то кошмарный сон. Не может быть! Не может же быть!

Конечно, он напишет, коли она того хочет. Не сегодня, не завтра — какое уж в эти дни письмо! — но она хочет, и он напишет.

О чем? Не плакаться же, не рассказывать же Баконину, как было с комиссией… Ладно, там видно будет.

Одно к одному…

В прошлом году и в предыдущие годы тоже приезжали комиссии и тоже отмечали в акте, что полуавтомат нуждается в доработке. Пирогов, как ни мучительно было разочарование, убеждался — акт составлен верно, доводы вески, он, Пирогов, приперт к стене, и надо трудиться над конструкцией дальше. Нынче же комиссия ни в чем не убедила его; несовершенства, обнаруженные ею, малосущественны, их можно было не записывать в акт или же перечислить где-то в примечании, указав, что они легко устранимы в процессе эксплуатации. Нынче все было иначе — не просто разочарование, а нестерпимая обида, сознание невероятной несправедливости, и вопрос, который не могло заглушить даже случившееся со Златой: отчего они так?

Всего лишь полмесяца назад, готовясь к приезду комиссии, Пирогов не в силах был отойти от окончательно смонтированной установки. Великолепнейшее, совершеннейшее творение. Чудо-сооружение, чудо-здание без единого изъяна. Значительнее его для Пирогова не существовало ничего на свете. Оно высилось надо всем на земле, казалось, заслоняло даже само солнце. Пирогову трудно было уйти с того тупика на станции Ручьев-Сортировочный, где смонтирована система… Теперь, после комиссии, он ни разу не навестил его. И на Сортировку старался не ездить. Однажды все же пришлось. Проходя по станции, бросил короткий взгляд в сторону тупичка: приводные механизмы возле рельсов, грубо сваренные металлические шкафы с аппаратурой, небольшое строение с релейными устройствами, сам тупичок — все выглядело умершим и чужим.

Снова позвал телефон.

Звонил Камышинцев.

— Ты чего дома? Заболел?.. А я в депо, к тебе в кабинет названиваю. Тут вот какое дело, Олег… Встретиться бы.

— Когда? — Пирогову захотелось поскорее уйти из пустой квартиры.

— Хорошо бы сейчас. Я у себя на Сортировке.

II

Большинство горожан говорят о своем Ручьеве по-обычному — город; железнодорожники чаще употребляют другое выражение — узел. Не потому только узел, что здесь перекресток двух линий, но и потому, что в Ручьеве добрых полтора десятка всяких железнодорожных предприятий: и станции, и локомотивное депо, и вагонное, и дистанция пути, и многое другое. Наконец, в Ручьеве штаб отделения Средне-Восточной дороги. Все это завязано в один узел.

Станции две. Они отдалены одна от другой и зовутся Ручьев-Центральный и Ручьев-Сортировочный, короче — Сортировка. Локомотивное депо, где работает Пирогов, — возле первой, а живет он возле второй. Прежде чем стать начальником экспериментального цеха, он работал на этой второй. Но в судьбу его Сортировка вошла значительно раньше.

Одиннадцать лет назад в хмурый ветреный день Пирогов — он тогда работал в управлении дороги — приехал в командировку в Ручьев. Город этот Пирогов хорошо знал и любил приезжать сюда. Он нравился ему больше, чем огромный Старомежск, с его вот уже, наверно, второй век не меняющимся центром, пыльными однообразными улицами с тяжеловесными домами на два-три этажа, мрачноватыми магазинами с их складами-подвалами, из которых тянуло запахом прелости и гнили… Ручьев же был современен, просторен, чист и одет в зелень.

В то давнее-давнее, сырое и холодное мартовское утро и случилось несчастье в бригаде Николаева — лучшей на дороге бригаде башмачников. Пирогов приехал понаблюдать ее в деле. И вот случилось.

Он шел вдоль путей Сортировки. Шел не по путям, а сбоку — было скользко. Накануне вечером лил холодный колючий дождь, на твердой, смерзшейся земле каждую ямку, каждый бугорок словно стеклом застлало. А ночью землю запорошило. Наледь, коварно прикрытая снегом, — чего уж хуже! Пирогов представлял, как становится на колено башмачник, встречая бегущий вагон или несколько сцепленных вагонов — сцеп: под коленом песок — в гололед башмачники обязательно посыпают песком возле путей, — сует под бегущее колесо увесистое металлическое приспособление — башмак. И, представляя себе это, Пирогов клял погоду, будучи не в силах отогнать мысль: а вдруг рабочий опустится коленом как раз на ту точку, где песка недостаточно или песок сдуло, вдруг скользнет колено, рабочий потеряет равновесие…

«Башмачник» — экое вроде безобидное название!

И ведь нельзя обойтись. Чудеса современной техники — и башмачники. Вроде бы дикость, черт побери, а нельзя иначе. Вот тебе одно из противоречий жизни: разумом понимаешь — опасная работа, а закрыть профессию эту нет возможности. Есть сортировка вагонов, есть сортировочная горка — есть и башмачники. Надо притормозить вагон, бегущий с горки, иначе налетит он с маху на те, что уже стоят на подгорочном пути.

Имеются механизированные горки — пневматические механизмы задерживают бег вагона, — но это лишь кое-где. Хорошо бы, конечно, изобрести… Впервые он подумал об этом еще в техникуме. Да, хорошо бы изобрести что-то среднее между дорогостоящей механизированной горкой и башмаком. Автоматическое устройство, которое могло бы класть башмак на рельс. Механические руки вместо рук человеческих. А башмачник будет стоять в стороне и лишь нажимать кнопки.

103
{"b":"214008","o":1}