— Назад, в землянку! — офицеры попрыгали, но мало кто успел. Снаружи грохнуло, столбы огня и дыма взметнулись над брустверами. Всех разметало, бревна вздыбились, со всех сторон посыпалась земля. Могучая дубовая подпорка пришлепнула меня. Могучая дубовая пришлепнула меня, я слышу крик — наверно, свой.
Какая тишина! — чудовищным усилием я выбираюсь из-под бревна. Перед землянкой — бруствер. На нем лежит, сжимая револьвер, поручик Белецкий, с открытыми глазами. Густая капля крови застыла на его виске. Другие — лежат вповалку, раскинув ноги в сапогах. Заснеженное поле. Ряды колючей проволоки. Сосновый лес, над ним взлетает воронье. Что значит это все?
Рука ползет за пазуху, вытаскиваю фляжку с коньяком, вставляю в онемевший рот и булькаю до дна. По жилам потекло горячее. Приободрился: «Судьба — индейка, а что такое жизнь?»
Солдат не видно. На самой опушке леса лежит с куском полусырой свинины солдат Батурин. Вокруг — воронки от снарядов. Солдат нема. Так, значит, смылись, так значит, их успели разагитировать большевики!
Покачиваясь, подхожу к телеге. В ней — ящики с патронами, буханка хлеба. Пузатая кобыла Шурка стоит и дышит тяжело, прозрачная слеза на безучастной морде. Я забираюсь, беру поводья, чмокаю: «Ну, сивка-бурка, поехали!»
Сквозь лес. Настороженный, мрачный. Латгальский лес. Безмолвные столбы деревьев, и тихий ужас пробирают душу: что это, значит, за пейзаж?
Чу, вот и позади! Дорога стала шире. На выезде из леса — одинокий дом. Подъехал, увидел надпись: «Дом офицера».
ДОМ ОФИЦЕРА
Я — офицер! Лейб-гвардии штабс-капитан Шибаев. И потому мой долг — воспользоваться. Тем шансом, что дает судьба несчастному по надобности вблизи передовой.
Вошел. Оставив на привязи кобылу-бедолагу (я знал, что скоро, очень скоро смешную Шурку освежуют любители конины). Бедняга грустно заржала на прощанье. Сик транзит…
Итак, вошел. Протер разъеденные порохом глаза и в полумраке увидал: пустые столики, безжизненный буфет. Я ощутил: пары не так давно имевших место офицерских возлияний. Сапог, одеколона, коньяка.
— Чего изволите-с? — ко мне бочком приблизился полугорбатый половой. — Извольте выпить, посидеть аль отдохнуть?
— Давай-ка, братец, номер. Я отдохнуть хочу. — Извольте принести ваш чемодан? — Да все мои пожитки — в этой вот планшетке, — поправив планшетку на плече, проследовал за этим мужичонкой, Иванасом, как он себя назвал.
По коридору, скрипучему и затхлому, проследовал за ним. Он нес чадящий керосиновый фонарь. Заржавленным ключом он отпер номер: в углу — кровать, посередине — стол, крючок на стенке, окно без занавески во двор — вот вся, знай, обстановка.
— Надолго к нам пожаловали? — спросил Иванас. — На ночь.
— А дальше куда изволите? — Пожалуй что и в Питер. — Иванас призадумался, потом сказал, разглядывая давно не стриженые ногти. — Желаете бутылочку? — А не отрава? — Да как же можно-с… — Тогда давай неси. — А девочку к бутылке?
— Позволь, откуда? Ведь рядом фронт! — был мой дурацкий полувопрос. — А есть тут одна латгалка. Снарядов не боится. Берет, заметьте, как молодой теленок. И очень опрятна-с.
— Ну ладно, давай латгалку.
Улегшись в форме и сапогах поверх несвежих простынь, я призадумался… Да, занесло… Чего это меня сюда? Как тошно, господа… Мне надоело мотаться по Советскому Союзу, по хлябям долбаной Евразии, а тут — еще одно дрянное место в хронотопе… Я вспомнил, чем славен январь 17-го… после убийства Распутина вся царская семья ушла от дел… развал на фронте, полки бегут домой… Бардак, извечно русское броженье.
— К вам можно? — в дверь громко постучались. — Войдите!
— Вошла «она» — приземистая, толстопузая, в народном каком-то одеянье — к тому же еще и в чепчике и белых вязаных чулках. Однако лицо ее исполнено таинственной и вожделенной похоти, крестьянского лукавства. Наверное, ее тут табунами валили на сеновале ямщики, солдаты по пути на фронт и прочие, кому не лень. В руке она держала бутылку самогона, любезно досланную половым Иванасом.
— Зовут-то тебя как, красавица? — Красавица осклабилась в большой улыбке и низким голосом произнесла: «Гудруна». — Ну сядь поближе, Гудруна. — Она подсела, и я расшнуровал корсет ее народного костюма. Оттуда выползли две сиськи, с заметными отеками и синяками.
— Гудруна, лесная шлюха, — подумалось, — ну сколько тут проезжих терзало твою большую грудь и сколько их вгрызалось в сию мякоть… Теперь торчат их пятки изо рвов иль просто привалены тела их хворостом на здешних на обочинах… Кому же повезло — погребены в могилах окрестной Латгалии…
Как бы прочтя мои мысли, Гудруна вырвала клыками пробку и вставила мне в пасть горло литровой бутылки самогона: «На, пей, потом поговорим!»
Я выпил. Крепчайшая отрава рванула по давно загубленному желудочно-кишечному, шипя и пенясь, пронеслась по дальним по капиллярам и шибанула по венцу творенья — то бишь по тоненьким сосудам мозга. Сей шок переломил сознанье: я бросил бесполезную задачу расшнуровки и сразу задрал ей юбку: латгалка, как я и ожидал, была без всяких там исподних тонкостей. Чудовищный и волосатый низ живота, раскормленные ляжки — вот что ударило в мозги почище самогона… Я попытался расстегнуть стальные пуговицы галифе, однако увидал, что вместо правой моей руки — торчит культяшка, вернее, хороший деревянный протез, с прекрасной лайковой перчаткой, натянутой на сжатый кулак.
— Не надо, я сама, — пролаяла латгалка и быстро расстегнула галифе. Оттуда с писком вывалился длинный бледнокожий член, несущий извечную дилемму офицера: терзать иль вешать. Рассчитанным движеньем она вобрала хлипкий член, и он исчез в водовороте крепких мышц. Томительно поджались тестикулы, и бесконтрольно я содрогнулся, лишь крепче притянув ее за уши.
Волна томительного напряжения сошла, а голос внутренний мне подсказал, что, избежав ее подбрюшья, я спас себя от целого букета половых болезней.
Латгалка утерла рот подолом, сплюнула, сказала: «Таперя ляг, о офицер, расслабься, я песенку тебе спою».
Я лег, уставив взор в потрескавшийся потолок. Она же затянула песню, в которой звучала тоска племен, которых миграция народов забросила в Латгалию еще в далекие столетья.
Латгалка пела, а образ ея менялся на глазах: все больше раздувалась грудь, глаза светлели и наливались желтым цветом, а голос снижался до низких вибрирующих нот… Однако это меня не устрашало, а как-то зачаровывало…
Пропев куплет о бедном крестьянском парне Кондрусе, латгалка встала, рванула за веревку, кровать со скрипом перевернулась. В блаженном состоянии, лицом книзу, свалился я в подвал.
Удар был очень чувствителен, отбиты оказались не только мышцы лица, но также грудная клетка, живот и половые органы. Пытался встать, однако не получалось. Лишь после неимоверных усилий я обернул лицо: посередине комнаты, при свете свечей, они сидели, резались в карты и мирно беседовали. Мое присутствие их вовсе не трогало.
Они сидели мирно, играли в карты, прикуривали от свечей, меня не замечая и, видимо, не собираясь замечать. Козлиные хвосты болтались под каждым из сидящих. Засохшие комки навоза — на этих симпатичных кисточках.
Беседа вращалась вокруг России. «Я ставлю на то, — промолвил бледный господин во фраке, — что ни одна скотина не будет защищать престол, царя, отечество».
— Да это и понятно, Аркадий, — ответил сухонький старик, — об этом никто не спорит, а я вот осмелюсь утверждать, что каждый продаст отца, родную мать и церковь.
Их третий собеседник, косой и красномордый, одетый по-крестьянски, рыгнул и громко загоготал: «Вы, знать, интеллигенты, высоко рассуждаете. А я бьюсь об заклад, что каждый из них продаст свою бессмертную за пайку хлеба и утешительное слово. И никогда и ни за что они не отрекутся от этой привилегии».
— Все это слишком пессимистично даже для моих, поросших диким волосом, ушей, — сказал Аркадий, черт-интеллигент. — Давайте-ка заглянем в магический кристалл, посмотрим, кто больше прав.