— Товарищ Пидерзон, я не забуду… ну чем тебе воздать?
— Дай мне одежду.
М. С. исчез и появился вскоре с ворохом одежды. Я натянул спортивный костюм «Адидас», кроссовки «Найки» и кожаную куртку «Гуччи».
— В сем одеяньи, — подумалось, — я сам как рэкетир. — Достал из «дипломата» пачку зеленых баксов, засунул себе в карман, чмокнул беднягу Горби в отметину и был таков…
Суровый подмосковный лес вновь принял меня в свои объятья. Взглянул на хронометр «Казио», подаренный мне Горби: Аванти!
В ДЕРЕВНЕ КРЮКОВО
Шумел камыш… тьфу, гнулся лес, трещали стволы вековых елей, покуда мчал я лыской от дома Михал Сергеича туда, куда ноги меня несли. Сквозь толщу леса бежал со мною вровень тонкий полумесяц, подмигивал не то озорно, не то иронично, покуда я пробирался партизанскими какими-то тропами сквозь лес — то ль подмосковный, то ль некий еще… вот так.
Уф, наконец-то! Вышел на поляну: покосившаяся черная изба, покрытая соломой, упавший навзничь плетень и одинокий драный петушок на крыше дома… салям алейкум!
Вошел в избу. Когда глаза привыкли к темноте, увидел: смуглая баба, без возрасту и племени, сидела на лавке, держала замотанного в тряпки ребенка и напевала нечто, похожее на колыбельную. Я уловил лишь: «и утащит за бочок…» Ребенок взрывался истошным плачем, тогда она ему совала оттянутую пустую титьку: он ненадолго замолкал.
Из колыбельной также я понял, что «вышел, вышел месяц ясный, и что Буденный белых давно разбил». Последнее особо резануло слух: по принадлежности своей к белому движению я никогда не мог смириться с победой червонных казаков. Они — садисты — рубили сплеча головки членов всем взятым в плен, а офицеров натыкали на колья, сжигали заживо и заедали ими горилку.
— Найдется поесть, красавица? — красавица медленно поднялась, оставила ребенка на лавке, достала с полки тряпку, размотала и протянула мне сухарь…
— Спасибо и на том, — я принялся мусолить, а взор блуждал по скорбному жилью. Как бы прочтя мои запутанные мысли, она исчезла в погребе и появилась с бутылкой мутной жидкости… я втянул с неимоверной жадностью обжигающее пищевод пойло и выдохнул: «О-йе!» Она стояла потупясь, и я задал ей основной вопрос: «А сколько лет тебе, красавица?» Она утерла нос, откинула белесую прядь с лица и молвила: «Шешнацать…»
— Шестнадцать? С отвисшей грудью, с ребенком и в непонятном одеянье… ну и дела!
И вот — я взял ее, немытую, пропахшую мочой и кислым молоком, поставив на четвереньки, на глиняном полу… Кричал ребенок, мотались ее сиськи, но это только усиливало ощущение секса в подземном царстве. А эта красавица без возрасту и племени… она не издавала ни звука, вела себя как партизанка… Я застегнул мотню и выдохнул: «О-кей!»
В дверь постучались: «Ты слышь меня, Махрюткова? Пойдешь на общее колхозное собранье?» Она не отвечала, но в бледных невыразительных глазах я уловил смертельный страх… подобие движения — мол, убирайся…
Вошел. В смазных яловых сапогах, покуривая «козью ножку», картуз заломлен лихо, на глаз свисает кудрявый чуб: «Откуда будете, товарищ?»
— Я издалече, из постперестроечной эпохи… — Ну да, да что-то духом от тебя чужим разит. Я думаю, что ты, знай, офицер, ты — сучья кровь… и оттого к тебе пощады не будет… Вставай! — и я увидел наставленный в живот наган.
Мы шли перед глазами всей деревни: я — в спортивном костюме «Адидас», кроссовках «Найки», с заложенными за спину руками. За мной — с наганом наизготовку — зампредседателя колхоза «Красный путь» Шухаев. На деревенской площади — плакат: «Закончим посевную 343-го — досрочно! Засыпем в закрома сверх плана!»
Допрос был короток: «Откуда, вражья кровь?» — «Из Западной Европы». — Вредитель? — На все сто. — Хотел поджечь амбар? — Вот этой зажигалкой, — и я достал потертый «Ронсон». — Тогда считай, пришла пора. Поставить тебя на точку нулевого замерзания.
Ударом под зад меня втолкнули в часовню — покуда не приедет из района уполномоченный Нарофоминского ОГПУ Веревкин. Я обернулся: углы загажены и надписи — отборным матом. Я сел на пук соломы, задумался.
— Откуда, сударь? — седой старик подполз ко мне, представился. — Философ Занудрин. Степан Антоныч. Я — видный представитель религиозной русской мысли. А вас как величать?
— Аркадий Пидерзон… Скажи-ка лучше, видный представитель, не есть ли Россия средоточие всех самых темных сил истории?
— Ну что вы, батенька… — прокашлялся профессор, — как раз наоборот… Россия — светлое и тихое дитя… однако — поддается соблазнам и искушениям.
— Мне кажется, — продолжил я интересующую меня тему, — в России не сложилась аристократия, элита духа, и оттого — здесь доминирует фальшивое понятие «народ». На самом деле
— биомасса, безличное начало. Нам не хватает отбора духовных кадров… духовных кадров, закрепленных впоследствии культурой.
Профессор Занудрин недовольно ковырял в ноздре и что-то бормотал. При этом он шевелил большим корявым пальцем, выглядывающим из рваного ботинка.
— Могут ли русские управлять собой? — продолжал я эту опасную тему. — Вопрос актуальный. При ослаблении власти — будь то царской или коммунистической — они впадают в раж, становятся неспособны к самоорганизации. — На что профессор, вытащив большую синюю соплю, которую он растер об стенку: «Мягкость и отзывчивость русского может показаться бесхребетностью одновременно. Рассеявшись как дым, как сон, охранительный панцирь царизма оставил живую плоть русского народа не защищенной ничем, даже обычной кожей. О, как рдеет и рвется эта плоть! Обломилась потуга, обнажилась суть…»
На что я ответил негодующе, вспомнив 1992-й год: «Да, обнажилась суть и вылезла, бляха-муха, не ракета — как символ воли торчащая, а задница вонючая, из-под драных порток… Вот в такое время мы и живем почти всегда…»
В ответ на это профессор Занудрин присвистнул, подошел ко мне вприсядку, вытягивая два толстых красных кукиша, затем повернулся задом и громко испортил воздух. Закончив сию демонстрацию, он вернулся в свой уголок и заснул мирным сном. Беседа о свойствах русской души закончилась.
Некоторое время спустя загремел засов, с грохотом открылась ржавая дверь и в проеме возник сам оперуполномоченный нарофоминского ОГПУ Веревкин: «А ну, ребята, выходи по одному. Сейчас с контрой разбираться будем…»
Вылезли, жмурясь, на белый свет: я — в костюме «Адидас» и кроссовках «Найки» и профессор Занудрин в широкополой шляпе и рваных ботинках. Оперуполномоченный вытащил из планшетки листок бумаги и зачитал: «За распространение ложных сведений, за сеяние панических настроений, за контрреволюционную агитацию и пропаганду… одним словом, поповский выучка Занудрин и белый провокатор Пидерзон приговариваются к расстрелу, приговор привести в исполнение немедленно. Нарофоминское ОГПУ, 16 августа 33-го года».
На окраине деревенского кладбища уже лежали две лопаты. Поплевав на руки, мы принялись копать с двух концов одну братскую могилу.
Куски дерна, черной пахучей земли ложились по краям могилы. Веревкин измерил лопатой глубину, сказал «довольно» и попросил нас раздеться… спортивный костюм «Адидас» и кроссовки «Найки» легли рядом с широкополой шляпой Степана Антоныча.
В последний момент я вновь решил бежать. Попросившись справить нужду в кустах бузины, я внутренне перекрестился, набрал побольше воздуху, рванул наискосок через кладбищенскую рощу. Грянули выстрелы, одна из пуль срезала мне мочку уха, однако я был уже в лесу. Мать-природа в который раз приняла меня в свои объятья. Пробежав пару миль, я рухнул без сил в высокую и влажную траву.
ДАЧНИКИ
Какой-то шорох и милый девичий смешок прервали мое лежание: «Ты что тут, Костя, загораешь в таком небрежном виде?» — и веточка еловая упала на мое открытое всем взорам подбрюшье… Покрывшись багровой краской, вскочил: «А, что?» — увидел: они стояли у калитки, красивые и молодые, румяные. Татьяна махнула мне рукою: «Пошли пить чай!»