— Они — они и есть сестрички милосердия, — промолвил однорукий капитан Марчук. Он расстегнул здоровой правой лапой галифе и вытащил кривой и маленький. Я улыбнулся.
— Вы не смотрите, поручик, что он мал, — сказал Марчук, — но в деле — незаменимый ятаган! — и он воткнул его в срамные губы юной девы.
— Вы огрубели на войне! — сорвался в фальцет корнет Елагин и принялся ласкать шершавым языком бледную поросль Ярославны. Затем пристроил свой нетвердый юношеский фалл.
Работали в четыре жерла: полковник Таубе, корнет Елагин, кавалерийский капитан Марчук и я, то бишь поручик Голицын. Гудел паровоз, за окнами мелькали сучья: мы все боле удалялись от той срединной части материка, где распадалась двухсотлетняя империя Петра Великого.
Отдав последний фронтовой салют, утерли лбы, заправили клинки и сели за стол переговоров (сестрички безмолвно удалились). Достав последнюю бутылку «Реми Мартана», полковник Таубе разлил ее и произнес: «Пусть каждый из нас — на этом свете иль на том — запомнит сей день — коньяк, сестричек, зимнюю тайгу…»
Полковник прокашлялся: «И не забудьте поручение Верховного правителя Сибири — адмирала Колчака — добраться до Сан-Франциско, а там — начать по-новой…»
Вагон качнуло. Стакан упал на карту Российской Империи. Разлапистая струйка коньяка прошла по уссурийской ветке Транссибирской магистрали. Со свистом пули раскололи стекла, продырявили портьеры. Одна пронзила ухо капитана Марчука, и он склонился головой над картой.
— Завал, — мелькнуло в голове. — Пора тикать! — Однако полковник Таубе вновь поставил граммофон и под унылую мелодию «Маньчжурских сопок» зажег сигару. — Полковник! — но тот пыхтел сигарой, не реагируя на пули. Со всех сторон, с окрестных сопок на нас спускались партизаны. Их возглавлял Семен Метелкин, заросший диким волосом, в ушанке с красной криво налепленной звездой.
Корнет Елагин и ваш покорный стреляли по наступавшим из окон, какие-то в тулупах падали на снег, однако куда там… вставали новые борцы… штабной вагон стал пунктом притяженья для всех этих дальневосточных партизан. Крестьяне, оборванцы и корейцы — с истошным криком бежали к поезду.
— Полковник, что делать? — но тот задумчиво ходил, дымил и думал о своем. Я плюнул и принял свое, особое решение: сорвав армейское обличье, напялил снова протухшую одежду зэка и водрузил замызганный треух. — Ах, подлый хам, предатель! — воскликнул корнет Елагин, но тут же был сражен залетной пулей. А я, на четвереньках, озираясь, прокрался в тамбур, скатился на насыпь и раненым дальневосточным партизаном пополз в тайгу. Оставшись незамечен и неузнан.
Привставши на одном локте, с высокой сопки я видел: застрявший в снегах состав «Москва-Владивосток» и сотни его облепивших партизан. Я слышал: надрывный мат товарища Метелкина, истошный визг Маруси-Розы-Раи, плач Ярославны и карканье ворон, что собрались клевать глаза погибших партизан, а также трупы офицеров.
С рыданьем и страшной болью в сердце взял курс норд-ост. До бухты в Находке оставался, по моим расчетам, лишь день пути. Роняя слезы и поминая всех японских городовых, вернее, размазывая сопли и поминая всех языческих богов, продолжил путь по сопкам.
ЗИГАНШИН-БУГИ
Я пробирался по таежным тропам, подальше от всех — от белых, красных партизан, японцев. Спал на ветвях кривых дальневосточных сосен, жевал морошку, побеги удэгейской травки, пытался выкопать женьшень, но тщетно… Приморская тайга взирала на эту одинокую фигуру, опасный уссурийский тигр, роняя слюну, смотрел на чужака и все же воздержался от нападенья… Уже, казалось, должен был упасть и сдохнуть, однако воля к жизни взяла свое. Последним усилием взобрался на вершину сопки и остолбенел.
Какой чудесный вид! С вершины сопки мог созерцать: великий Тихий океан, где солнце восходящее рассеивало утреннюю пелену. Тайга спускалась к бухте ровными рядами сосен, песчаный пляж лизали волны, состав воды переливался нежным спектром красок. Вода, дымясь, вливалась в подкову бухты Находка, а на зеркальной глади исправно дымила трубами эскадра адмирала Фухимори.
Сознание мое работало стремительно: скатиться кубарем на берег, найти рыбацкий бот, добраться до Владивостока, там обратиться к американцам и попросить, чтоб переправили скорее в Сан-Франциско. Поскольку вся дальнейшая история Приморья была как на ладони: дальневосточная республика, аншлюс к СССР и долгая агония советской провинциальной жизни…
Скатился кубарем, сдирая жалкие лохмотья и обдирая морду о кустарник, а также поминая при этом японских городовых…
Уже стемнело, когда добрался до кромки вод. На четвереньках выполз на берег океана и обомлел: плескались волны о песок, и все дышало неземным спокойствием.
Баржа ПМ-140 стояла у причала. Тяжелая и темная, зачаленная гнилым швартовым. Одно ей было слово — самоходка. Однако я знал — необходимо любой ценой добраться до Сан-Франциско и там формировать сопротивленье. Шатаясь, взошел по трапу: есть ли кто? Спустился в кубрик. Темно. Мышами пахнет. И тихий голос: «Ну что, Зиганшин, принес бутылку?»
— Да нет, — сказал я не своим, — корейская торговка не дала.
— Ну ладно. Сейчас придет Поплавский. Глядишь, ему чего дала. — И снова тишина. Федотов был не в духе.
— Чего тут спорите, деды, — раздался шепот третьего, — гляди, принес канистру самогонки… давай, зажги фонарик, а то ведь промахнусь. — При свете фонаря разлили.
— Какой сегодня день? — осмелился задать вопрос. — Ты что, того? Сегодня — увольнение. За то, что вычистили командиру унитаз и кухню. 16 января, 60-й год. А мы — солдаты, знай, береговой охраны… Ты вспомни лучше, Зиганшин, как задне-место командиру подставлял… ну ладно, поехали.
Утершись рукавом, Поплавский взял гитару: «Советский ракиндрол! Она лежала на тротуаре, и буфера ее касались до земли… Налей еще!»
— Жаль, что закуски нету, — сказал Федотов и попилил на палубу, — найду хоть краба под якорем. — Корявый, полез впотьмах на палубу и тут же вернулся со страшным грохотом. — Уплыли, сволочи, уплыли!
Кто, что, чего? Стремительно наверх. Где берег? Седая мгла, тяжелое дыханье океана. Опухшая луна взирала равнодушно, как гиблое теченье несло солдатиков из моря Охотского в Японское. Почувствовал, что вот — в который раз уносит…
— Ну что там, — Поплавский хлопнул по плечу, — уж пить так пить, сказал котенок, когда несли его топить. Пойдем, прополоскаемся.
Разлили. Дальневосточный самогон прошел сверлом по брюху, встряхнул несложные солдатские мозги и породил собачий голод. В служивых животах бурчало и переливалось.
— Эх, закусить бы галушками, — сказал прожорливый хохол Поплавский.
— Да, кашки бы, — вздохнул русак Федотов, — как мамка в деревне делала, — запарить в печке с салом…
— Или, — сказал я не своим привычным голосом, — как принято у нас в Башкирии — запечь беляш, один-два-три, и с молочком…
— Да шел бы ты на хутор, Зиганшин, бабочек ловить! — ответил Поплавский, — тебя послушать, так жить не хочется…
Солдаты замолчали. Глотая едкую голодную слюну. Баржу несло теченьем Хирамато. К далеким островам Курильским, а может… от мысли в зобу дыханье сперло.
— Твоя-моя давай обедать! — сказал я веселым башкирским голосом. — Выпивка есть, закуска тоже будет! — и ловко стянул с себя сапог. Портяночные испаренья заполонили салон. Прикинув на руке сапог, наметанным движением кочевника разрезал голенище, затем мельчайшей лапшичкой настругал. — На, ешь, не бойся!
Поплавский пожевал скептически. — Уж больно ваксой пахнет твоя кирза… вот ежели бы кошку Мурку на закуску… да где она, твоя подруга, Федотов? — Небось на палубе. — Изрядно матерясь, мы вылезли: угрюмая и полная луна, и кошка куда-то запропастилась. Огромный Тихий океан был неспокоен: баржу потряхивало, волны хлестали через палубу.
Поплавский тряхнул гитарой. и штормам послушай, океан! Зиганшин съел второй сапог…
— Назло всем этим командирам Зиганшин-буги, Зиганшин-рок.