Усердные ребята почапали по коридорам Великого строенья КГБ, когда-то — Охраны батюшки-царя. На бесконечных вереницах дверей стояли номера, и мириады этих табличек без имени мозолили глаза, которые я терла мохнатыми своими лапками, пытаясь различить, куда же, собственно… На спецподъемнике спустились в подземелье и там, пройдя сквозь целую систему спецдверей, мы очутились в лабораторном помещении. Сплошные колбы, мензурки, датчики, а также центрифуга. Меня немедленно прикнопили к стеклу и начали рассматривать да замерять. Убийцы в белых халатах склонились надо мной.
Произошел замер. Отдельно каждой волосинки. Они пропитывали меня растворами, вертели на кончике пинцета и были в целом недовольны: объект не отвечал поставленной задаче — найти источник биополя, способного питать энергию дряхлеющего человека. Профессор Бардаков утер салфеткой лоб и произнес: «Придется — в генератор пси-энергии!»
Они распяли меня на маленьком штативе и поместили между двух пластин. Потом рванули на себя рубильник, и я увидела, как синий змеевидный ток прошел сквозь маленькое тело. Я стала корчиться, запахло жареным, они же подбавляли току, и хруст трещащих сочленений стал вовсе невыносим. И вот, когда совсем прощалась с жизнью, увидела: из-под мохнатых сочленений вскипает белая и молодая плоть, она неудержимо разрывает старое членистокрылое начало. Напор, еще напор, и вот я встал на обе ноги, плотно, и разметал проклятую машину пыток.
«Они» попятились: да это, знай, невиданно… сенсация… наш опыт удался… Так вот кто крылся под долбаной личиной этой мухи… Смотрите, он зомбирован! Ведь это — муха-зомби, она же человек!
На что я им, ступив два шага и послюнявив кулак: «Ну вы, знай, сатанисты, давай одежду!» — Они попятились, швырнули мне какое-то рванье. Я еле влез в штаны и майку, потребовал вина, и тут они набросились со всех сторон, пытаясь скрутить меня и положить на землю. Одним движеньем я расшвырял всю эту братию, ногою выбил железну-дверь, потом вторую и начал бег.
Гудела сирена по всей Лубянке, мигали лампочки, и топот бесчисленных сапог преследовал меня на этом пси-маршруте. Когда почувствовал, что дело плохо, плечом нажал одну из камер, вошел, прикрывши за собою дверь. Когда глаза привыкли к темноте, увидел: какое-то, знай, существо, без возраста и пола, заросшее седым вонючим волосом, сидит на четвереньках. Однако — не испугалось, подковыляло на четырех и протянуло передню-лапу: «Профессор Несмеянов. А вы кто будете, милостивый государь?»
— Я — анархист Нечаев. Попал сюда за пропаганду вольнодумия. А вы за что?
— За то, что верил в эволюцию и творческую силу интеллекта…
— Ну и давно вы здесь, папаша?
Профессор протер глаза, подполз к стене и начал пальцами ощупывать какие-то зарубки: «Уж долгих сорок семь с крючком. Я был посажен в июне 35-го. Сегодня — ноябрь 82-го..»
— А почему вас не расстреляли?
— Да потому, что я носитель секрета «вечной жизни». Я разработал теорию всеобщего живительного дела. А тот, кто ей владеет, имеет в руках весь мир…
Профессор подполз к стене, и я увидел: какие-то крючки и формулы. Безумный столетний старец водил по стенам крючкообразным пальцем и бормотал: «Дисциплинированные батальоны творцов бессмертия, создание свободных мастерских, цехов… аккумуляция энергий тела и души… прыжок из царства несвободы в царство воли..»
— И почему «они» не взяли на вооружение теорию «живительного дела»?
— Да потому, что рассмотрение вопроса длится по сей день. Никто не ставит подписи.
Во мне все сжалось… Весь этот русский бред, мессианизм. Толстые, Тимирязевы, Кропоткины… Их утопическая ересь — так называемый российский бред! Когда я это слышу, я зверею…
…Как часто я зверею… наверное, сие есть следствие бунтов и революций. Да, наших, русских. Хочу дать в морду, ударить палкой, унизить и растоптать. При звуке любого выспреннего слова. Сей ген сидит из нас, в каждом после 17-го года. Взять первого, кто встретится, сказать: «Ну что, сука, улыбишься?» И в рожу дать, и с хрустом челюсть своротить. Потом — потом могу поговорить и о духовном.
Впрочем, довольно рассуждать! Я выпрямился, подал руку: «Прощайте, папаша! Желаю вам успешного раденья. На благо обща-дела. Бывайте!» — и вышел за порог.
Удар дубиной по голове поверг меня в смятенье. Я рухнул, как сноп подкошенный, и эти господа поволокли мое безжизненное тело по бесконечным коридорам Лубянки. В бреду я слышал имена: Дзержинского, Войновича и Сталина.
ЗДРАВСТВУЙТЕ, ТОВАРИЩ ЛЕНИН!
Они подняли меня как куль и кинули мордасом на заднее сиденье: «Поехали!» Машина заревела как зверь, помчала по улицам Москвы. Петляя от невидимой погони. Уткнувшись носом в чьи-то галифе, я краем глаза вижу: мелькающие фонари, метель, тугой затылок человека за рулем. А краем уха: «Гони скорее, чтоб «этот» не прочухал».
— Что, «этот» не того? — Кажись, в порядке, Иван Семеныч! — Однако ты поосторожней…
«Этот» — это, наверно, я. Они готовят меня для непонятной роли, но интуиция мне говорит, что все это — смердит. Буквально и переносно. Я напрягаю внутреннее зрение и вижу: сейчас — 7 января 24-го, поганый год! По их понятию, я должен стать диверсантом, прокравшимся к больному Ленину. Затем я буду ликвидирован с оружием в руках. Кому-то это нужно. И потому они вогнали мне в задницу длиннющий шприц какой-то гадости. И потому я вырубаюсь. Медленно, но верно. Москва, ленивая хавронья, мелькает за окном. Какого хрена? Непра… я не…
…Прошло неизвестно сколько времени: час, два? Я раскрываю зены: сплошная темнота, ребята… Сижу, обнявши руль. Ну, значит, влип! На ощупь тыкаю в панель: безумно ярко вспыхивают фары… Что это? Сижу в «роллс-ройсе», сияющем, недвижном в мертвой тишине. За ним — аэросани, немецкие, с полозьями, за ними — еще один «роллс-ройс»… 16-го года выпуска. Так, значит, я в Горках! И Ленин — рядом. Лишь он имеет все это в России января 24-го… Да, все-таки я здесь!
Я выхожу из гаража: огромный, чистый небосвод, усеянный созвездиями. Я напрягаю зрение: зверек, похожий на горностая, бежит по снегу — в соседний темный лес. Уныло-бледная луна беззвучно созерцает действо.
Передо мной — большая темная усадьба с колоннами. Да, это особняк московского градоначальника! Я открываю бесшумно дверь. Стараясь не скрипнуть половицей, вхожу… При лунном свете вижу: гостиная, большой рояль, картины французских мастеров. Я узнаю основы прежней жизни.
Скольжу по коридору. Там, в глубине, полоска света. Прикладываюсь к щелке: старуха Крупская читает Джека Лондона. Приоткрываю вторую дверь: сидит недвижимый в качалке, завернут в плед, и голова склонилась набок. Глаза безжизненно…
Глаза безжизненно распахнуты, изо рта на полувывале — язык, слюна стекает на китель, на плед.
На голове — пригрелась кошка, и придает сему дебилу смиренный домашний вид. На столике — послание германских коммунистов, а также хвалебная поэма горцев Дагестана. Неужто сам Ильич?
Я слышу голоса, шаги и быстро прыгаю за штору. Заходит человек во френче, галифе и с револьвером на боку. За ним — опухшая Надежда Константиновна. Он говорит: «Ну что, товарищ Крупская, когда прогоним кошку?» Она заламывает руки: «Прошу вас, товарищ Шмеклис, оставьте последнюю земную радость Ильичу!» Тот морщится: «Вот видите, дрянная кошка нагадила на лысину, на справочник политработника! Ну разве ж это дело?»
Звонят по телефону. Шмеклис спешит в каптерку на негнущихся ногах. Я слышу голос: «Без изменения, товарищ Сталин! Да, путается, старая карга. Пора решать вопрос. Есть, будет сделано!» Он возвращается, одним движением снимает кошку с лысины вождя: «Таков приказ ответственных товарищей. Убрать!» Кошка пищит и отбивается, но он сует ее своей железной лапой в сатиновый мешочек, выходит. На неухоженном, опустошенном лице вождя — страдальческая мина: он хочет кошку, любимую забаву последних дней. Надежда Константиновна рыдает, сиделка тоже.
Со смешанными чувствами я наблюдаю за этой сценой. В ней выразилась суть того, что называют русской революцией… Все, наконец-то они уходят! Теперь мы оба наедине — я и Ильич… Я знаю, что мне поручено его убить. Рука соскальзывает вниз… В кармане брюк — холодный браунинг с единственным патроном. Я должен убить его в упор и быть убитым самому. 8 января должно войти в историю, однако… в моем запутанном мозгу меняется программа: я оставляю этот безумный кабинет и, бормоча ругательства, бегу за Шмеклисом. Судьба несчастной кошки мне интересней.