Муранова сквозь зубы начала ругаться: наверное, срывал программу. За нами были — ансамбль Моисеева, хор Пятницкого, хор Красной Армии, Аркадий Райкин и Кио с Карандашом. Пришлось уняться. Я прыгнул в последний раз и, обливаясь потом, в изнеможении улегся у рампы.
Тяжелая гардина отрезала меня от публики. Начал кашлять и отхаркиваться. Муранова ударила меня с размаху ногой: «Вы просто хам и идиот!» Рыдая, побежала в уборную.
В уборной продолжалась драка. Пытался остановить ее, впустую. Тогда содрал с нее трико, вцепился в худосочный зад. Она размякла, задышала, впечатав ладони в трюмо, а я, в малиновом камзоле, с остервенением дыша, гонял ей петуха. Трюмо стонало и трещало, моталась лампочка, а ненасытный принц терзал ее. Потом упал, держа Муранову в руках, держа ее жилистое тело.
Она была удивлена: «Так вы же, Саша, не по этой части, вы с Глигоровичем на пару…» Сии слова заставили меня задуматься: который Саша?
Раздался скрип двери. Я обернулся: перед глазами — два сапога. Скрипучих, до блеска начищенных. Полковник МВД Джелалабадов. Полковник щелкнул каблуками и произнес: «Товарищи артисты, вас приглашают откушать!»
Кривыми коридорами он вывел нас в банкетный зал.
На белой скатерти — ряды бутылок: «вазисубани», «цинандали», «киндзмареули», «твиши», «татра», Советское шампанское, Цимлянское игристое, «Массандра», «ркацители», «столичная», коньяк армянский, грузинский, азербайджанский. Красуются: свежие помидоры, огурцы, цыплята табака, свиной рулет, колбасы, карбонад, салат московский, лобио, капуста по-гурийски, шпроты и прочая закуска.
Беру кусочек кулебяки, рюмашку «столичной» и подношу ко рту… «Ви харошо танцуете… джигит! — Я чувствую, что это — ОН — похлопал сзади по плечу, и рюмка застывает у рта. — Однако чтобы дальше пригать, вам надо больше есть, товарищ балерун. Ви что же это так мало едите, мастера балета?»
— Нет, что вы, товарищ Сталин, я ем, — стремительно кидаю стопку в пасть, туда же кулебяку, и запиваю все это бокалом «мукузани».
— Люблю, когда едят! — тот снова похлопал по плечу и двинулся вперед, однако рядом остановился полковник Джелалабадов. — А ну-ка ешь! — сказал полковник уже грубее, — не понял разве приказа?
Я начал есть. Сперва салат столичный, потом грибки, потом цыпленка-табака. И запивал: «столичной», коньяком, шампанским, водой «Тархун» и рижским пивом.
Уписывая за обе щеки, чувствовал: камзол трещит по швам. — Еще, еще! — полковник был непримирим. — Погодьте трошку!
На шашлыке, запитом стаканом «киндзмареули», я призадумался. Харчи остановились в зобе и огненным фонтаном изверглись из него. Булганин, Буденный, Жуков, а также полковник Джелалабадов были задеты осколками.
Я понял, что погиб.
— Я щас, минутку, — и боком, боком протерся мимо остолбеневших гостей в фойе, успешно миновал охрану и с воплем рванул на улицу.
Москва, декабрь 47-го… Метет поземка, качает фонари. Петляя как заяц, несусь в балетных тапочках по Пушкинской. Я вижу лица москвичей — суровые, неодобрительные. В ратиновых пальто, ботинках с калошами, они стоят, разводят руками: «Ну, ферт!»
Свистки милиции давали знать, что сзади идет погоня. Я продолжал свой бег, средь неуклюжих троллейбусов, по грязной снежной каше… Усталая и бледная луна безмолвно следила за этой дикой скачкой…
Свернул в Столешников, ускорил бег… и увидал ее… Она шла, немолодая, но все еще прекрасная, румяная от водки, курила папиросу на ходу… Русланова — гроза банкетов…
— Спасите, — я пискнул как воробышек и подхватил ее под руку. Она прикрыла меня своей собольей шубой, прижала к себе… «Небось устал, воришка?» — и засмеялась всеми золотыми.
В обнимку миновали остолбеневших прохожих, свернули в подворотню на Петровке, зашли в подъезд. Она достала из кармана чекушку, раскрыла портсигар. Прижавшись задом к большой чугунной батарее, я выпил, закурил и сразу набрался бодрости.
Поговорили: о прошлом, о будущем России, о времени и о себе.
Наговорившись, был готов к боям. Поговорил с Руслановой о русской народной воле, и снова был в чудо-форме. Отвесил ей земной поклон.
— Прощай, маленький братец. Дальше пойдешь сам. — Русланова чмокнула меня в темя и вышла из подъезда. Метель скрыла ее следы. А я направился дальше. Нюх вел меня в искомом направлении. Зашел в подворотню, толкнул железную заржавленную дверь. Споткнувшись о порог, скатился вниз.
БЛИНДАЖ
Темно и затхло. Особый запах: несвежего белья, английского одеколона и папирос. Раздался голос: «Ну-с, господа, кому раскинуть? Судьбу, свободу, смерть…» Я проморгался: в неровном свете свечи — они стоят вокруг стола. Шинели, портупеи, нашивки павлодарского полка.
— Ну-с, господа, кому раскинуть?
— Давайте мне! — я подошел к столу. Все обернулись. Сухой, небритый, я подошел к столу, вернее, к ящику из-под снарядов, который заменял им стол. Поправил на плечах шинель: «Давайте!»
— Ну что же! — сказал Белецкий, — раскинем. Грядущее в мгновенье ока! — он налил себе из откупоренной бутылки, взбил карты, метнул. Они легли: семерка, тройка, туз.
— Выходит, — сказал Белецкий, — не быть вам майором, капитан!
Все с очевидным сочувствием смотрели на меня. Чтоб соблюсти приличие, я прикурил сигарку от свечи, пыхнул в лицо лжепрорицателю: «Послушайте, Белецкий, вы что, играете под Пиковую даму? Давайте-ка проверим судьбу иначе!» — Я вытащил свой револьвер, оставил три пули в барабане, небрежно прокрутил, прижал к виску, нажал. Раздался сухой щелчок. — Вот видите? — со смехом выпил коньяка.
Все замолчали. Сие молчание разрезал свист снаряда, глухой удар над головой, разрыв. Комки земли посыпались за воротник, свеча потухла.
В землянке — хоть выколи глаза, и шум земли, негромко осыпающейся сквозь два наката бревен. Поручик Неженцев зажег свечу: она неспешно осветила лица — небритые и злые. Шепча проклятья всем японским и германским городовым, мы выбрались наружу.
Гнилой рассвет, Латгалия, январь 17-го. Вдоль белого пространства — ряды колючей проволоки, черные траншеи. Германский снаряд взорвался в трех метрах от землянки — пронесло!
Стояли, разминались, курили офицеры. Солдаты — те развели костер невдалеке, возились с какой-то дичью, пренебрегая осторожностью. Приблизился солдат Батурин и, криво ухмыляясь, сказал: «Слышь, ваше благородие, тут наши того, поймали свинью».
«Свинью большую, сейчас в кустах разделывают. Вы не дадите вашу бритву, чтоб кровь пустить? А то столовый нож — он не берет… какая-то особо жирная, буржуйская зараза…»
— Подлец! — хотел сказать, но вместо этого спокойно произнес: — Сейчас, постой минутку. — Я вынес из землянки бритву, которой не успел побриться, отдал Батурину. И, движим любопытством, двинулся за ним.
Там, на опушке, за колючими кустами, солдаты держали, навалившись, громадную свинью какой-то неведомой голландской али аглицкой породы, поросшую иссиня-черным волосом, и безуспешно пытались вонзить столовый нож в ее откормленное тело.
Солдат Батурин присел с отменным бритвенным прибором и первым же движением провел большую полосу в районе горла. Раскрылись большие складки внутреннего жира, еще одно движение, и из надрезанного горла хлещет кровь. Свинья кричит истошно, в ответ на этот крик — до одуренья каркают вороны… Седая изморозь Прибалтики, январь семнадцатого, я с тошнотою в сердце удаляюсь. — Куда же вы? — кричит Батурин, — а сало? — я удаляюсь.
Достал из маленькой планшетки томик Блока, сел на пенек, пытаясь отвлечься мыслью о Прекрасной Даме, однако в жилу не пошло. Вся эта глупость 1-й Мировой и чувство, что Империя идет на дно, лежали на сердце леденящим бременем. Из тягостного размышленья меня выводит крик: «Аероплан!»
Оттуда, из-за леса, с немецкой стороны, взлетает маленький зеленый «фоккер». Он покружил над лесом, почихал, потом пошел на русские позиции. Товарищи в окопах глядели, затаив дыханье, как эта мошка росла в размерах. Проклятый «фоккер» ближе, ближе… и вот он вошел в пике над самой нашей головой. Я увидал усатое лицо пилота: тот улыбнулся, сделал знак пальцем, потом нажал на что-то. Две бомбы отделились от самолета, пошли к земле.