Купцы, которые ровным счетом ничего не смыслили в рисовании, глядели на хозяина осоловевшими глазами, позевывали украдкой и никак не могли взять в толк, чего ради губернатор так ревностно хлопочет за какого-то писаря.
Только один Кузнецов сразу понял и оценил намерения Замятнина.
Кузнецов был богат. Сам сибиряк, он владел огромными приисками. В Красноярске у него был дом, и едва ли это не был самый роскошный дом во всей губернии, Петр Иванович обладал отменным вкусом, много ездил по европейским странам, прекрасно знал музыку, литературу, живопись. У него была картинная галерея, которой он очень гордился.
Петр Иванович отклонил предложение о подписке в складчину, чуя — «именитые» еще не доросли до потребности в изобразительном искусстве, — и предложил взять на себя все расходы по содержанию и на дорогу в Петербург. Его — золотопромышленника — такая затрата не обездолила бы. Он предпочитал вложить крупицу своего капитала скорее в будущий талант, чем на постройку еще одного храма, доходы с которого пойдут в глубокий карман поповской рясы. А вдруг и в самом деле из этого малого выйдет незаурядный живописец, который прославит Сибирь!..
…Внучка Кузнецова, сама художница, Ксения Иннокентьевна Матвеева, после Октябрьской революции передала всю коллекцию Кузнецова Красноярскому музею. В этом собрании были две картины Сурикова. Одну небольшую картину — «Исаакиевский собор ночью» — Кузнецов купил у Василия Ивановича. Это была первая серьезная работа, и Петр Иванович, решив поддержать земляка скорее морально, чем материально, приобрел эту вещь за сто рублей золотом, что было по тем временам огромной суммой. Второе полотно, получившее серебряную медаль на конкурсе в академии, — «Милосердный самаритянин» — Василий Иванович сам подарил Кузнецову в благодарность за оказанную им помощь. Все это находится теперь в Красноярской картинной галерее. Там мы и встретились с Ксенией Иннокентьевной, впервые и с интересом рассматривали друг друга.
— А вы похожи на деда-то! — говорила она, щуря серые зоркие глаза с удлиненным разрезом.
Ксении Иннокентьевне за шестьдесят. Она удивительно хорошо сохранила юношескую бодрость духа, ясность и живость мысли. Приняла она меня сдержанно, даже суховато — по-сибирски, но это отнюдь не мешало нам обеим понимать друг друга с полуслова. И когда в беседе с ней я видела какую-то мечтательную, почти юношескую полуулыбку, прячущуюся в углах рта и мелких морщинках возле глаз, мне становилось удивительно легко и просто общаться с внучкой Кузнецова.
Галерея, которую мы осматривали, находилась на правой стороне Енисея и занимала нижний этаж жилого дома, что было не совсем полезно для нее. В нескольких залах были развешаны работы современных сибирских художников: Каратанова, Лекаренко, Ряузова, Мешкова, Худоногова, Руйче, Кобытева, Ряннеля, Мирошкиной, Фролова; дальше шли мастера старинной живописи и, наконец, ценное собрание корифеев русской живописи: Репин, Нестеров, Поленов, Маковский, Ге, Мясоедов, Айвазовский, Коровин, Шишкин, Левитан, Крамской, Серов, Юон, Крымов. Сурикову, как земляку, был отведен отдельный зал. Было несколько хороших копий из Третьяковской галереи с картин разных художников.
Когда мы остановились возле копии с картины Венига «Последнее утро Самозванца», где Лжедмитрий и Басманов стоят у окна в Кремлевском дворце, копии, которую делал красноярский художник Попов, я вспомнила, как Суриков, который понимал юмор и любил посмеяться, увидев эту работу еще в мастерской у Попова, вдруг расхохотался и рассказал ему, что в Москве у передвижников эта картина слыла под названием «В какой части пожар?».
Самая лучшая копия в Красноярской галерее — это «Боярыня Морозова» Сурикова. Она сделана в размер подлинника, и здесь-то начинаются все беды для картинной галереи… Нет такого большого зала, в котором можно было бы смотреть на эту картину на расстоянии. Она стоит в небольшом помещении, перерезанном двумя колоннами, и зритель должен метаться между ними, разглядывая картину по частям.
Вдобавок наверху жильцы живут обыкновенной, нормальной жизнью новоселов: у них может потечь кран, затопить всю квартиру, что и случилось. Стена под картиной набухла водой с верхнего этажа, картина стала плесневеть…
Мы долго обсуждали все это с директором галереи Александром Давидовичем Спеваковским. Ему никак не удавалось добиться более подходящего помещения. И тогда я вызвалась доложить в крайкоме об опасности, которой подвергаются полотна больших художников, ценности, народное имущество. Я стояла возле картины на фоне саней Морозовой. И тут Ксения Иннокентьевна, видимо, чисто случайно буркнула: «Не в свои сани не садись!» — что вызвало дружный смех…
На следующий день я пошла в крайком, чтобы доложить в отделе пропаганды обо всем, что происходит в художественном мире. В эти последние дни сентября весь крайком был поднят на уборку хлеба. Я сидела в приемной, где сухие снопы буро-зеленой кукурузы стояли вдоль стены до потолка, как бамбуковый лес в джунглях, и шел от них сладковатый и терпкий аромат. Я вдыхала этот аромат и смотрела, как люди, одержимые заботой о хлебе, беспокойно мрачнеющие от каждого облака, отрезающего от земли солнечные лучи, люди, умеющие отдаваться общему делу как своему собственному, личному, спешили уехать в поля. Я смотрела им вслед, и думалось мне:
«Сейчас — хлеб! Но ведь кончится же уборочная, и тогда можно будет оглядеться. И если я не сумею убедительно и полнокровно описать товарищам дела в картинной галерее, то грош мне цена! И, значит, действительно я „села не в свои сани“!»
* * *
Начальник Енисейского пароходства Иван Михайлович Назаров пригласил нас с Анастасией Михайловной прокатиться на скоростном катере — «ракете». В назначенный час мы явились в порт. Новенькая, прекрасно оборудованная «ракета» гостеприимно приняла нас на борт, а затем — в громадный уютный салон примерно на сотню пассажиров.
Пофыркав и подрожав немного, «ракета» понеслась по Енисею, оставляя за собой белопенный крутящийся шлейф. Течение прибавляло нам скорости. Усевшись у широкого, низкого окна, я смотрела на эту стремнину, веками рокочущую у красноярских берегов.
Вот навстречу нам важно скользит белый громадный красавец теплоход.
— Иван Михайлович, это не «Суриков»? — спрашиваю я у капитана, зная, что один из теплоходов носит имя художника.
Иван Михайлович, улыбаясь, отрицательно качает головой.
— «Суриков» ушел на север, опоздали вы! А то я бы вас отправил поглядеть на наши края!..
Теплоход, снисходительно глядя на нас зеркальными окнами, скользил против течения, возвращаясь из дальнего плавания в Красноярский порт.
Мы мчимся дальше. Навстречу плывет огромная баржа.
— Вот, обратите внимание, — говорит Иван Михайлович, — еще не так давно лес сплавляли по Енисею плотами, и только вниз, по течению, а сейчас лес идет вверх!
Мы смотрим, как тяжелая баржа со строевым лесом, словно нехотя, упираясь, все же идет против волны, а сзади в яростном упорстве толкает ее маленький пароходик «Кулибин». Он толкает эту баржу, как толкал вперед гениальный русский самородок XVIII века все развитие русской техники, изобретая механизмы часов, от башенных до «часов в перстне», разрабатывая конструкции мостов, паровых двигателей, педальных повозок, лифтов, фортепьяно и даже модели «скрытно привязанных ног в виде натуральных», то есть протезов… Иван Кулибин! Дедушка Суриков интересовался этим русским гением и был о нем очень высокого мнения…
«Ракета» несется и несется, и кажется, что еще мгновение — и она поднимется в воздух, как гидроплан.
Иван Михайлович Назаров, коренастый сибиряк, с лицом обветренным и твердым, словно высеченным из гранита прибрежных скал, спрашивает, попыхивая папиросой:
— Ну, как вам нравится лететь по воде?.. Вот мы тут недавно ходили до Минусинска на «ракете», так, представьте себе, вышли вслед за большим теплоходом, обогнали его, дошли до Минусинска, переночевали там, вышли обратно и встретили теплоход еще далеко от Минусинска, и, пока он дошел до места, мы уже вернулись в Красноярск. Вот какая техника!