Литмир - Электронная Библиотека
A
A

До бродячего цирка было довольно далеко. Он развернулся на какой-то площадке на окраине города. Впервые в жизни я попробовала усесться на перекладину Антониева велосипеда и была несказанно удивлена, когда это оказалось вполне реальным. Я просто торжествовала, что могу, как тысячи девушек разных стран, усевшись бочком, стараясь сохранить равновесие, ехать — даже не ехать, а как-то парить, вися на перекладине, словно на канате в цирке.

— Вот видишь, как удобно, форестьера, а ты отказывалась, — говорил Антонио, дыша мне в затылок табачным перегаром, чесноком, к этому примешивался запах дешевого одеколона и сладкого фиксатуара от его волос, которые он тщательно старался пригладить.

Как обрывками запоминается на всю жизнь один какой-то сон, так запомнился мне этот вечер на окраине Сорренто. Вокруг арены, под открытым небом, при свете ламп и плошек стояли в несколько рядов скамьи. Все, кто не успел занять места, стояли позади и за это уже не платили. На арене исполнялись не только цирковые номера, но и пенье, и танцы, и даже разыгрывались сценки.

Мне запомнилась одна. Вышли две прачки, одна толстенная, а другая худая, как жердь. Шутя, сплетничая, сыпля грубоватыми словечками, они принялись колотить белье вальками. Потом толстуха полезла в карман фартука и, не найдя там чего-то, стала приставать к худой. «Дыхни! — грозно наступала она. — А ну, дыхни, подлец!» И тут выяснилось, что худую играет актер — муж толстухи, утащивший у нее из кармана десять лир на вино. Все кончилось семейной потасовкой, в которой толстуха срывала с худой юбки и чепец вместе с волосами. Публика надрывалась от смеха, причем трудно было распознать, что это — пьеса или жизнь?

Прачки сменились гимнастами в половинчатых трико белого и черного цвета, из-за этих костюмов нельзя было уловить, кто что делал. Черные руки, белые ноги, половины торсов сплетались в причудливые линии, и из-за скудного освещения черный цвет вдруг выпадал совсем, словно это были только половины фигур. Потом шли клоуны, потом борьба, потом балет. Все сменялось под руководством хозяина цирка, тучного, но проворного человека с бородкой, в панталонах до колен, в широком красном кушаке, в белых чулках и модных лакированных штиблетах. Он тут же еще пел под мандолину куплеты, импровизируя, высмеивая кого-то, а кому-то льстя, чем приводил публику в полный восторг.

Но лучше всего были канатоходцы. Освещенные снизу, они выделывали на канате под аккомпанемент скрипки и мандолины трудные и изящные трюки. На глубоком фоне звездного неба их фигуры в блестящих трико проносились над нами, как метеоры.

Пока еще не веришь свято
В алтарь житейской ерунды,
Ходи, девчонка, по канату
Ты от звезды и до звезды.
Пускай тебя счастливый кто-то
Вернет из облаков назад
И материнские заботы
Тебя счастливо приземлят.

Мы возвращались уже по темной дороге и потому пешком.

— А тебе попадет от твоей мамаши! Попадет! — дразнил меня мой спутник.

Вечерняя прохлада сгущала ароматы южных трав, пыль на дороге стала тяжелой и осела под мельчайшей сеткой росы. Антонио вдруг стал молчаливым, а на прощанье глухо сказал:

— Мне надо кое-что сообщить вам, форестьера. — Так и сказал: «кое-что сообщить вам».

Мы договорились, как всегда, встретиться завтра под «Минервой» и впервые попрощались, пожав друг другу руки. Небольшая рука итальянца была такой жесткой и шершавой, что я поняла, почему он никогда не подавал ее мне. Подойдя к «Дании», я с ликованием увидела еще темные окна наших комнат. А через пять минут послышались голоса отца и брата. Они возвращались с виллы «Масса».

Пожалуй, это было самым удивительным свиданием в моей жизни. Луна была такой светлой, что густые тени от олив почти не ложились на землю, а словно витали над ней. Легкий ветерок доносил одуряющий аромат олеандров из нижних садов и откуда-то из порта глухие удары и скрежет — видимо, ночной разгрузки пароходов. Где-то звенела мандолина один и тот же перебор — капельками.

Мы стояли с Антонио под двумя оливами. В этот раз он оставил велосипед дома. Был Антонио каким-то смятенным, словно потерявшимся в чужом городе. Это было объяснение в любви.

— Я решил, форестьера… И я знаю, что это судьба. Я никогда никого не любил, и сейчас вся моя жизнь в вас, форестьера. Я жду весь день только одного — когда можно будет домчаться до «Минервы», чтобы ждать, ждать, ждать и надеяться…

Напрасно я начинала говорить, что у меня есть родина.

— Родину человек никогда не потеряет, если он ее носит в сердце!

Я говорила, что у меня есть родители.

— Не век живут с родителями, сами родителями становятся! — парировал Антонио.

Я говорила, что мы друг друга совсем не знаем.

— Только общая крыша учит узнавать друг друга! Ты пойми, форестьера, — голос Антонио вдруг окреп и зазвенел, как те капельки мандолины, — ты пойми! Ну что тебе даст жизнь возле твоего художника? Сама ты не художница, научить он тебя ничему не может. И вообще-то художники часто живут впроголодь. Еще писатель — ну туда-сюда, книжки их покупают, а ведь картины не очень-то…

Меня совершенно ошеломляла его наивная уверенность.

— Ты такая большая, видная. Ты же хозяйка должна быть! — Глаза Антонио горели вдохновением, он энергично, по-итальянски жестикулировал. — Ты должна быть хозяйкой…

— Слушай, Антонио… — пыталась я остановить его.

— Аспетти, аспетти, подожди, дай мне досказать… У меня будет свое дело. И какое дело! Отец покупает дом для предприятия. Я открою фабрику современной мебели — «Фабрика делла мобиле модерна» — под девизом «Наталия», вот как!

«Боже мой, — думала я, — ведь это уже готовый буржуа со всеми своими меркантильными стремлениями. Если б он знал, что в нашем доме всегда презирали фабрикантов, как отец, так и дед Суриков, вечно подтрунивавший над их солидными физиономиями». И, не выдержав, я начала смеяться. Антонио, ободренный моим смехом, вскочил на большой камень, лежавший тут же, и заявил:

— Ты будешь первой синьорой в округе. И если ты сейчас такая, — тут он развел руки, определяя мою примерную округлость, — то станешь вот такая! — он раскинул руки еще шире.

Обомлев, я перестала смеяться.

Антонио соскочил с камня и вдруг с отчаянием завопил:

— Я не могу жить без тебя! Я люблю тебя как безумец! Я так люблю тебя, что готов бежать за тобой в твою Страну Советов…

— Антонио, может быть, тебе все это только кажется? — спохватилась я, видя, что дело зашло слишком далеко.

— Кажется? Вон видишь?.. «Трамонтано», — он указал на словно подмигивающие и дразнящие огоньки отеля «Трамонтано». — Вот оттуда, с этой скалы, бросаются неудачные влюбленные… Клянусь тебе святой мадонной, что я брошусь и разобьюсь о скалы… — Он вдруг закрыл лицо руками, бросился на землю и зарыдал, как мальчишка.

Меня поражало одно: Антонио ни разу не спросил — нравится ли он мне? Разделяю ли я его чувство? Был ли он уверен в себе или настолько не уверен, что боялся спросить? Он дрожал с головы до пят, всхлипывая и утирая лицо шейным платком. И мне было невыносимо жаль его. Успокоившись, он вскочил на ноги:

— Ответь мне: пойдешь ли ты за меня замуж?

Что мне было делать? Сказать правду — пожалуй, этот безумец действительно ухнет с этой проклятой скалы. Кто их знает, этих итальянцев…

— Я подумаю, Антонио. Успокойся, я подумаю. Дай мне три дня.

Видимо, мои слова полностью совпадали с его понятиями о жениховстве, он просиял улыбкой и торжественно заявил:

— Тогда через три дня после обеда я приду к синьору питторе сватать его дочь Наталию… Хорошо? (Я молча кивнула.) А теперь позволь мне поцеловать тебя. Теперь ведь можно! Верно?

Руки пожатье, взгляд счастливый
И глянец кожи при луне.
Сухой листок упал с оливы
И оцарапал щеку мне.
Еще один листок колючий,
Потом еще один листок
Упал с оливы, что на круче
Стволом скрутился в завиток.
И ветви шелестят листами,
И прошлогодних нет на них,
Меня шершавыми устами
Целует в щеки мой жених.
27
{"b":"211252","o":1}