Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Внизу теперь уже два голоса сливаются в невеселой песне: к мужскому хрипловатому примкнул такой же женский.

— О! В арбу впрягли ослицу! — острит мой кавалер, но почуяв по моему молчанию, что перехватил, выходит из положения: — У нас в Италии даже камни поют.

— И тоже за деньги? — не выдерживаю я.

Антонио удивленно вскидывает брови.

В «Дании» специально для Горького на большой террасе мы развесили картины Петра Петровича. Это была одна из традиционных встреч русских людей на чужбине. Мы сами развешивали картины, их было около двадцати пяти, последних соррентийских работ: пейзажи с Везувием, вечерним, утренним, сквозь оливы. Тут были и «Могила Сильвестра Щедрина», и «Неаполь на фоне гор», и натюрморты с виноградом, и сбор апельсинов, и все, что вобрал Петр Петрович из новых впечатлений после долгого перерыва за годы Гражданской войны и что тогда щедро переносилось на холсты. Совершенная красота природы захватила его, как он потом говорил, «до порабощения». Насыщенная эмоциями природа влияла на него так, что, поддаваясь, он не вполне владел своим собственным видением, терял внутреннюю уравновешенность и не «трезвел» в процессе творческого воплощения. Он считал эту «трезвость» совершенно необходимой для выражения собственного стиля. Вот почему впоследствии Петр Петрович считал свои итальянские работы «идущими под уклон» в понятии роста и взыскательности к самому себе.

Но тогда, в Сорренто, вдали от родины, всем нам, и семейству Пешковых, и другим друзьям, итальянские работы доставили большую радость. Они были полны той счастливой «легкости», которая не тревожит, не вызывает волнения, а только радует и дает «отдохновение»…

Многие из этих работ пользовались большим успехом, многие остались в Париже, Лондоне, Венеции, разлетелись по разным городам всего мира, но две из них — «Сад в Сорренто» и «Везувий с парусными лодками» — и сейчас связаны с именем Горького. Первая была куплена Алексеем Максимовичем тогда же, на выставке в «Дании», и находится сейчас в музее города Горького, а вторая была подарена ему моим отцом и сейчас висит в горьковском Доме-музее в Москве…

Гости наши расходились в тот вечер с выставки довольные и какие-то торжественные. Алексей Максимович пригласил всю нашу семью на следующий день обедать на виллу «Масса».

На следующий день с утра я собралась за фруктами. Антонио уже ждал меня под «Минервой». Был воскресный день, и мой «амико кон бичиклетта» был чисто выбрит, в белой рубашке, при галстуке и даже в светлом костюме, правда, пиджак от него он старательно сложил и приторочил к сиденью.

— Бонджорно! Что это за компания была у вас вчера на террасе?

— Синьор Массимо Горки и его семья, — говорю я. Антонио цокает языком и качает кудлатой головой, на которой ради праздника дыбом торчит соломенная шляпа с синей лентой.

— Вот это знаменитый человек! Жаль, что его сын уже женат, а то он бы непременно посватался бы к твоему отцу, — тут он хитро подмигивает, — и жила бы ты теперь на вилле «Масса».

— У сына Горького такая красивая жена! — говорю я.

— Знаю, видел. Похожа на итальянку, от наших не отличишь… Маленькая такая — грациозная.

— А мне нравятся такие тоненькие.

— А мне нравятся полные, форте! — Он с восхищением оглядывает меня с головы до пят. — Слушай, форестьера, сегодня вечером за городом, у каменоломни, будет работать бродячий цирк. Хочешь, провожу тебя туда?

Хочу ли я? Можно ли сомневаться? Конечно! И тут я вспоминаю, что мы приглашены к Горькому на обед. Как быть? Ну ничего, что-нибудь придумаю. И мы договариваемся встретиться, но не как всегда, под «Минервой», а возле виллы «Масса» в шесть вечера.

Мы доходим до рынка, он сегодня особенно ярок, с окрестных сел понаехали на арбах горцы-крестьяне. Поют, кричат, спорят, смеются, тут же волынщики гудят на волынках и извечные цыганки в монистах пристают с гаданьем. Антонио берет в пальцы мои длинные ленты от галстука.

— Давай привяжу тебя к рулю, а то потеряешься, — хохочет он.

— Я же не коза! Нон соно капра!

— Ты — чудо! Ста мираколо!

Барышни, русские барышни двадцатых годов! Сколько вас было, сразу же не захваченных энтузиазмом построения нового общества? Сколько вас было, по традиции готовящихся стать женами и матерями? Именно тех, кого ныне снисходительно отмечают в графе «Профессия» — «домашняя хозяйка».

А ведь слово «дом» священно. И слово «хозяйка» почетно и даже величаво, — правда, только тогда, когда эти понятия занимают должное место в построении именно нового общества. Такого, в котором не должно быть убийц, предателей, растлителей, грабителей.

Первое и главное место в жизни маленького человека должна занять мать. Ее психология — тот фундамент, на котором возводится новое здание человеческой жизни.

И все же среди бывших барышень ныне больше пенсионерок, чем непенсионерок. Но если непенсионерка к старости счастлива и согрета заботой, уважением и любовью своих детей, значит, все пути ее были верными и домашняя хозяйка подняла свой «титул» на большую высоту, ибо ее сыновья и дочери стали верными сыновьями и дочерьми Родины…

Однако я что-то далеко ушла от «трех сосен, в которых блуждала»… Они сидели втроем в кабинете Горького: хозяин, пригласивший нас к обеду, моя мать и мой отец. Брат Миша, Максим, Тимоша пошли на площадку над обрывом виллы «Масса», откуда открывался чудесный вид на залив.

Я стояла в дверях кабинета, выходившего на террасу, и слушала. Алексей Максимович читал рассказ. Кабинет был небольшой, но не производил впечатления писательского рабочего угла. Вилла «Масса» принадлежала фамилии Бурбонов; Алексей Максимович снимал ее вместе с обстановкой и, поскольку не собирался здесь оставаться надолго, не создавал для себя нужных условий. От старой, неудобной и неуютной мебели времен Директории веяло холодом.

Алексей Максимович читал рассказ о старике, взявшемся проводить через глухой лес до Мурома писателя и врача, заплутавших где-то на берегах Оки. И странно — на фоне сверкающей и благоуханной итальянской природы и европейской цивилизации точно и четко возникали и жили суровые образы русских людей.

— «Входя в лес, Петр снял картуз, перекрестился и объявил нам: — Вот начинается лес!.. Сначала шли по дороге между стволами мощных сосен; их корни, пересекая глубокий песок, размытый колесами телег затейливыми изгибами, лежали, как мертвые змеи».

Горький читал, а мы слышали «важную тишину леса», напоминавшую «внушительное безмолвие древнего храма, в котором уже не служат, но еще не иссяк там запах ладана и воска».

И перед нами вставали былинные Соловей-разбойник, Илья Муромец из села Карачарова, и все это было пронизано горьковским юмором, восхищением и неистощимой любовью его к русскому человеку — со всей его мощностью, со всем величием и особенностями его неистребимого духа. И это было чудо — рождение подлинно русских образов большой силы и убедительности здесь, среди утонченной романской культуры и европейской цивилизации.

Потом нас пригласили к столу. Я знала, что у входа виллы «Масса» меня ждет Антонио, и потому, подойдя к матери, быстро прошептала ей, что дома забыла закрыть свое окно и теперь боюсь, что с дороги кто-нибудь влезет к нам. Укоризненно качая головой, мама дала мне ключ от моей комнаты: «Беги скорей и возвращайся».

Алексей Максимович удивился, что я ухожу от обеда.

— Куда же вы, барышня? А у нас сегодня к обеду курица с рисом, по-русски приготовленная, — сказал он, лукаво посмеиваясь.

Но ничто не могло бы удержать меня. Эх, знать бы мне, что через двадцать лет председатель Приемной комиссии, друг мой Константин Симонов, вручая мне новенький билет члена ССП, скажет: «Ну что же, стаэуха, поздвавляю тебя от души!», я бы, пожалуй, не сбежала от общения с Горьким за обеденным столом на вилле «Масса». Но думается мне, что, если бы Алексей Максимович знал, куда я собралась, он, пожалуй бы, отказался от курицы с рисом и пошел бы, размашисто шагая своими длинными ногами по пыльной дороге, смотреть уличных комедиантов, потому что без памяти любил народное творчество.

26
{"b":"211252","o":1}