Когда он заговорил о Казакове и его гибели, в землянке стало так тихо, что было слышно, как в лампе потрескивал фитиль, заставляя вздрагивать и колыхаться тусклое пламя «пятилинейки».
Тяжелая это была весть. Но ни один мускул не дрогнул на лицах собравшихся. Суровые и неподвижные, затаив дыхание, летчики слушали своего товарища.
Алексей изредка останавливался, чтобы собраться с мыслями.
В печке уже давно прогорели дрова, немилосердно коптила лампа, но на это никто не обращал внимания. Рассказ Анохина глубоко взволновал собравшихся, и уж до печки ли было тут.
Вот у окна сидит лейтенант Николай Котов. Его сосед, Федя Ищенко, пребольно сдавил ему ногу, а он и не шевельнется, глаз с Анохина не спускает, точно занимательную и страшную сказку слушает. Но лейтенант Котов знает, что это не сказка. Не раз побывавший в переплетах и переделках, из которых выходят только смелые и сильные духом, он знал, что такое подвиг, отвага, геройство. Он знал и цену им.
А вот Бахметьев. Всегда веселое, добродушное лицо его задумчиво и серьезно. Из-под широких, мохнатых бровей как угли горят черные глаза; в них и грусть о погибшем сержанте, в них и гордость за подвиг товарища.
А за окном пронзительно завывает холодный порывистый ветер, глухо шумит лес. Изредка доносятся глухие раскаты одиночных артиллерийских выстрелов, к ним примешивается сухой треск ломаемых стужей деревьев.
— Последнюю ночь я не спал, — неторопливо продолжал Анохин, изредка останавливаясь, словно припоминая что-то. — Было так холодно, что я не мог заснуть. Перчатки мокрые, в унты снегу набилось — замерз. Попробовал ходить — трудно. Снег — выше колен, еле ноги передвигаешь. Да и силы, думаю, беречь надо.
Бросил. Уткнулся лицом в воротник, кажется, теплее стало, и сижу. А надо мной сосны шумят, жалобно так, словно живые.
Сижу, раздумываю: как быть, что делать? В конце концов из всего вороха мыслей особенно врезалась мне такая: дай, думаю, подожгу мастерскую, которую я еще днем возле стоянки заметил. Охрана бросится тушить, поднимется паника, а я тем временем в самолет — и даешь в свой полк. Кажется неплохо. Обдумываю, взвешиваю все, чтобы действовать только наверняка. Но вот подумал, поразмыслил… и не то. Ведь охрана могла и не уйти от самолетов: не наше дело, скажут, пусть тушат пожарники. А мне тогда что? Ведь по следам могли найти. Значит, нужно что-то другое.
И тут приходит мне в голову новый вариант. Как же, думаю, я раньше-то о нем не догадался. Вот черт!
Анохин заметно повеселел, тряхнул головой и заговорил быстрее:
— И решил я, братцы, так. Пробираюсь на аэродром. Ночь темная. Незаметно подкрадываюсь к часовому и убиваю его. Быстро переодеваюсь в немецкую форму, для безопасности это, на всякий случай, а часового — в снег, от глаз подальше. Из каптерки (а я днем еще заметил, что замка там нет) достаю лампу и подогреваю мотор. Пламя у нее тусклое, незаметное, да и кто подумает, что вместо часового здесь я, советский летчик, орудую.
Подогрев мотор, расчехляю самолет, колодки из-под колес долой, по газам, — и поминай как звали. И до того я, ребята, приободрился, что про мороз забыл. Ну, а раз, думаю, решил, значит, медлить нечего. И сразу же за дело.
Встал — и к аэродрому. Снег, пни, валежник, а я вроде и не замечаю их. Иду, тороплюсь, даже жарко стало.
Пришел еще затемно. Прямо к капониру. Подполз ближе, смотрю: черт возьми, часовой не один. С ним еще кто-то, видимо, приятели с соседнего поста. Курят, гады. Ну, думаю, опять загвоздка. С тремя-то, пожалуй, и не справиться. Да и опасно. Но делать нечего, скриплю зубами, а лежу, жду. Прошло с полчаса, может, и больше, а немцы ни с места. Вскоре и светать стало. Тут и техники пришли, самолеты готовить к вылетам. Часовые, конечно, по землянкам, отогреваться, ну и мой курильщик тоже за ними. А я лежу. За капониром, значит. Холодно, а пошевелиться нельзя. Самолет почти рукой достаю, совсем рядом. Да только меня не видно. Сугробы, лес, кустарник — настоящая маскировка. Лежу, словно в укрытии каком. Да это, собственно, меня и не радовало. Ведь момента-то подходящего все не было. Вместо часовых теперь двое техников у «мессершмитта»: долговязый один такой и с ним ефрейтор, моторист. А тут еще вот-вот летчик подойдет. Опять трое будет.
Что ж, думаю, делать? Ждать? Ждать. Да больше для меня ничего и не оставалось. Авось, думаю, чего-нибудь да и дождусь.
А техники самолет расчехлили, мотор греют. И летчик вскоре пришел, тот самый, которого я вчера видел. Он на приветствие техников даже не ответил, а так буркнул что-то себе под нос и — прямо к лампе, руки греть.
На соседних стоянках уже моторы запустили, шум, рев кругом. Смотрю, и мой технарь в кабину полез, мотор опробовать. Закрутилась «палка» [26], у меня даже под ложечкой засосало.
Слышу — хорошо работает, чисто, без перебоев.
«Ну, Алексей! — говорю себе. — Готовься».
Техник вылез из кабины и — к летчику. А мотор работающим оставил, на малых оборотах. Летчик парашют надел и хотел уже в самолет садиться, да, видимо, вспомнил о чем-то. А я с него глаз не спускаю. Смотрю, он торопливо достал из планшета какой-то пакет и подозвал ефрейтора. Тот козырнул и что есть духу пустился через аэродром — в штаб, наверно.
Ну, думаю, наконец-то!.. Лучше не будет. Самолет в готовности, и гитлеровцев только двое. Самый подходящий момент.
Ну, Алексей!.. Д-давай!
Поднялся я и — к немцам. Иду, напористо иду. Они не видят. Что ж, думаю, тем лучше.
А у самого в душе такое творится, что и не выскажешь.
Сколько раз на штурмовку ходил, с «мессерами» дрался, а того не испытывал. Ведь враги-то передо мной не за броней самолета, а с глазу на глаз, лицом к лицу. Эх!.. И закипело во мне. Вспомнил о Казакове — словно сил прибавилось. Ну, думаю, сейчас расквитаюсь.
Вдруг летчик в мою сторону поглядел. Мой необычный вид (рваный комбинезон, подгоревшие унты) удивил его.
— Вер зинд зи? [27] — настороженно спросил он.
— Разве не видишь? — подойдя вплотную, спокойно, но твердо сказал я. — Советский летчик.
Ужас исказил лицо фашиста. Мне запомнились его глаза. Круглые, навыкате, они впились в пуговицу на моем комбинезоне. Там, на пуговице, он увидел звезду, нашу обычную пятиконечную звезду, и, конечно, сразу же поверил, что я действительно тот, за кого себя выдаю.
— О-о! Русс! — вскрикнул он тогда с каким-то необычайным злорадством и рванулся к парабеллуму. Но его рука еще и до кобуры не дошла, как я выстрелил ему в грудь. Он замертво рухнул в снег. Второй же немец (он в это время возле стабилизатора возился) как услышал выстрел, метнулся к нам. Видать, не сразу сообразил, что случилось. На стоянке ведь шумно. А потом, как разобрался, — на меня. Чего-то в руку схватил. Струбцинку, кажется. Да только ничего не вышло. Не успел он замахнуться, как я быстро отскочил в сторону и дал ему подножку. Он упал. Да так, что на животе чуть ли не полстоянки проехал. Я его тут же рукояткой по затылку. Он взвыл от боли. Я еще разок, и он затих.
Ну, теперь, думаю, все! В самолет…
Сильным пинком я вышиб из-под колес «мессершмитта» тормозные колодки — и в кабину.
Анохин оживился, озорно блеснул глазами. Голос его прерывался.
— Вскочил в кабину, мать честная! Аж дух захватило. И верю и не верю. В самолете ведь! Снова в самолете! Готов от радости заплакать. Схватился за штурвал: руки дрожат, в висках стучит, в горле пересохло. «Ничего! Ничего!» — говорю себе и даю газ. Как зверь мой «мессер» вырвался из капонира.
Впереди аэродром, взлетная полоса — как на ладони. Вдруг где-то со стороны штаба одна за другой взлетели красные ракеты. Глянул вправо — немцы бегут, слева — автомашина наперерез мчится. Тревога!..
Ну, нет! Теперь нас голыми руками не возьмешь! И, как говорится, «газ по защелку, опережение до ушей». Мой «мессер» вздрогнул, послушно ринулся вперед. И замелькало все: кусты, деревья, люди, землянки…