* * *
А немец, сам того не ведая, предупредил их о грозившей опасности, ненароком отвел от них беду. Так что, как говорится, нет худа без добра, и этого проклятого немца, может, еще за это надо благодарить: теперь-то уж они не сунутся куда не надо, а возьмут, если все обойдется, значительно левее — местечко тут такое, оказывается, есть.
С другой стороны, он, этот чертов немец, теперь, после всего случившегося, не даст им, наверное, долго головы поднять, если у него здесь, понятно, действительно секрет или пост, и уходить до рассвета он отсюда не собирается. Это уж точно — не даст. К тому же он еще и встревожен чем-то, раз только что палил из автомата с таким остервенением. Зря палить не станет, не дурак. Выходило, что он тут что-то заподозрил, и сейчас, после всего этого, глаз, поди, с округи не спускает, за каждым кустом следит как сыч, чуть что — и начинит тебя свинцом по самую макушку. Значит, выход один: затаиться тут пока и ждать, сколько только возможно, хотя лежать в таком положении неудобно, а потом, если ничего такого за это время не случится, — ползком назад, обратно в тот овражек, в котором они благополучно дождались сегодняшней ночи и из которого выбрались перед тем, как очутиться здесь. Там, в овражке, будет безопасней, там можно будет без помех подумать, как быть дальше, придумать что-то новое. Конечно, на худой конец, можно попробовать выманить этого проклятого немца из его норы и тихонечко, так, как это обычно делают разведчики в пехоте, прикончить ударом, скажем, финки между лопаток. Это было бы, пожалуй, лучше всего. Но как это сделать, когда не знаешь, один он, этот чертов немец, или их там дюжина, да только остальные пока себя не обнаруживают, таятся до часа, чтобы потом навалиться всем гамузом, либо просто отдыхают, а этот бодрствует. Да и где он там, этот чертов немец, что там у него за нора, поди узнай, если жить надоело. Может, его там уже и нет совсем, может, это был какой-нибудь подгулявший фельдфебель или просто сорвиголовушка, который пришел, пострелял с пьяных глаз для очистки совести и протопал дальше, довольный, что нагнал на кого-то страху. Ведь линия фронта здесь не сплошная, окопов, дзотов и траншей нет, только патрули да секреты вроде этого. Так что лучше пока не рисковать, не искушать судьбу-злодейку понапрасну, а подождать еще немножко и уж тогда, когда все выяснится, — назад, в овраг, где у них есть укромное местечко.
Но жалко все же и обидно, что вот получилось именно так, а не иначе, тем более что, когда ракета только вспыхнула, Башенин успел краешком глаза заметить слева от минного поля небольшое, напомнившее ему рулежную дорожку у них на аэродроме, пространство, где палок с проволокой, а значит, и мин не было, и по этому своеобразному коридору, в случае чего, можно было бы без опасений пробраться к заветному лесу, что совсем был близко и сулил конец всем их злоключениям. Там и ориентиры надежные — валун в рост человека и пара сосен — с другими не спутаешь, даже в темноте. Так что уходить отсюда, по совести, вроде тоже не с руки: где еще найдешь такое место, чтобы и линия фронта была несплошная и до своих рукой подать? Не будешь же бесконечно рыскать по лесу как волк, обложенный со всех сторон красными флажками. Хватит с них, они уже и без того почти что обезножели от беспрерывной ходьбы, особенно Кошкарев, хотя и бодрится изо всех сил, не подает виду. Да и то сказать, пятый день почти без еды, одной кислой травкой пробавляются. Да и комаров терпеть уже сил не стало, поедом едят окаянные. Поэтому о новом месте для перехода линии фронта пока лучше не думать, а искать надо что-то другое, пока, благо, еще позволяет время.
Вот так лежал Башенин эти несколько мучительных мгновений в полной неподвижности и думал свою горькую думу, и кто знает, что бы он надумал в конце концов, если бы на помощь им не пришел вдруг сам немец.
Немец появился в поле их зрения не сразу, а лишь спустя минут пять, как снова дал о себе знать. Сначала там, где он действительно, как Башенин и предполагал, находился все это время, скрадываемый выступом скалы и деревьями, послышался не то приглушенный кашель, не то хруст ветки. Первым это услышал Кошкарев и, легонько толкнув Башенина в бок, прошептал с обжигающе-боязливой радостью, хотя радоваться было вовсе нечему:
— Идет сюда, — и тут же заставил себя приумолкнуть, поспешно приложив палец к губам, потому что вслед за этим с той же стороны донеслось еще несколько каких-то новых неясных звуков, показавшихся Башенину потрескиванием углей в костре, хотя никакого костра там у немца конечно же быть не могло. Потом они услышали еще что-то подозрительное, на этот раз, кажется, похожее на шуршание песка, когда по нему стараются ступать на цыпочках, и, как заключительный аккорд, — вполне отчетливый металлический звук, словно немец нечаянно стукнул прикладом автомата о что-то металлическое. Да, верно, сам же и испугался такого неожиданно громкого и зловещего в ночи звука, тут же подхваченного эхом, потому что после этого вдруг внезапно и надолго замолчал. И Башенину с Кошкаревым, и без того уже напрягшимся до предела, уже готовым внутренне к тому неизбежному, что, казалось бы, вслед за этим вот-вот должно было произойти, это молчание показалось ужаснее пытки. Во всяком случае, им было бы, наверное, легче просто очутиться, раз такое дело, под дулом автомата этого завозившегося немца, чем вот так, распластавшись на земле не совсем в удобных позах, до звона в ушах вслушиваться и до рези в глазах всматриваться в темноту и ждать, что произойдет дальше. У того же Башенина. появилось ощущение, что это мучительное, сродни пытке, молчание, пожалуй, уже никогда не кончится, будет продолжаться вечно. Или, наоборот, ему вдруг начало казаться, когда еще прошло несколько минут, а может, и секунд, что немец уже давным-давно обошел их стороной и теперь стоит конечно же у них за спиной во весь рост и злорадно улыбается и сейчас вот, в это самое мгновенье или чуть помедлив, чтобы напоследок помучить их еще немножко, крикнет нарочито заполошным голосом «хенде хох!», а то и просто без предупреждения, в холодном молчании, разрядит автомат им в спины. И это ощущение не только рождало чувство затравленности, тоски и обреченности, но и заставляло злиться и даже ненавидеть самого себя за то, что беспомощен в такой напряженный момент, начисто лишен возможности что-либо сделать, даже оглянуться назад, чтобы убедиться собственными глазами, что никакого немца там вовсе не было и нет, что это лишь плод расстроенного воображения. И было еще почему-то жутковато чувствовать острые и точно бы враз захолодевшие, особенно где-то у сердца, камни под собой, словно это были уже не камни, на которые он тогда, как в небе хлопнула ракета, плюхнулся плашмя не глядя, а мины с соседнего поля, и эти мины, стоило ему сейчас сделать одно неверное движение, не замедлят разнести его в клочья. А сделать какое-нибудь движение почему-то хотелось, хотелось нестерпимо, как нестерпимо подмывало и оглянуться назад. Башенин не знал, что сейчас испытывал Кошкарев, а если бы знал, то удивился, потому что Кошкарев, в отличие от него, сейчас, по сути дела, не испытывал ничего, кроме острого нетерпения, смешанного с чисто мальчишечьим любопытством. Правда, чувство опасности тоже не горячило сейчас Кошкареву кровь и не веселило душу. Но вот это неясное движение, этот подозрительный, непонятно что предвещающий, шум на середине склона сопки после того, как вроде все успокоилось, заставил его на время позабыть об этом страхе, хотя всего лишь несколько минут назад, как только в небе вспыхнула ракета и загрохотали выстрелы, он, этот страх, цепко ухватил его своей клешней за самое сердце и долго не давал вздохнуть полной грудью. Тогда, при грохоте выстрелов и зловещем свете ракеты, Кошкареву показалось даже, что это была сама смерть, и когда он падал, ничего не видя перед собой, в темноту, ему почудилось, что он не падает, а летит в какое-то оглушающее черное пространство, которому нет ни конца ни края и из которого во веки веков не возвращаются. Сердце его в тот момент, беззвучно отворив грудь, как тоже ему представилось, оставило ненужное теперь тело и неслось где-то впереди него крохотным черным комочком, и ему было странно видеть его со стороны и при этом еще не испытывать ничего, кроме физической боли и невесомости, которая ему, как стрелку-радисту, была уже не в диковинку. Так что страху или того, что называют страхом, Кошкарев уже хлебнул по самые ноздри, и у него под гимнастеркой вволюшку погуляли сквозняки. Но этот страх так же внезапно прошел, как и появился, выжав из него холодный пот. Стоило ему немножечко отлежаться на сырой земле и почувствовать обретшим боль телом ее холодную неровность и мягкое, чуть слышное шуршание распрямившегося рядом куста, в который он угодил лицом, и страха не стало. Вместо страха появилось удивление, что он, оказывается, жив, а не мертв, и пистолет, оказывается, тоже при нем, он его из рук не выпустил, даже когда летел в эту черную бездну вслед за своим сердцем. А когда он, протолкнув вставший в горле ком, еще увидел впереди Башенина, вернее, даже не увидел, а сначала услышал какой-то шум, потому что Башенин в это время как раз поскреб носком сапога о землю, то и вовсе воспрял духом, и лицо его морщиться перестало, оно приняло сосредоточенно-суровое выражение, и губы у него уже не подрагивали, и взгляд не тускнел, и весь он как-то отвердел, готовый, как только Башенин даст знак, смело и решительно действовать, хотя и смутно представлял, что именно в тот момент Башенин мог от него потребовать. Но понял, что сначала надо выждать, раз Башенин никакого сигнала не подавал и подавать вроде не собирался, лежал все так же ничком, согнув ногу в колене. И он терпеливо выждал, пока его вдруг не ошпарила как кипятком мысль, что рядом-то перед ними, вопреки ожиданиям, не чистая поляна, а минное поле и бежать, стало быть, в случае чего, им будет некуда, и надо бы шепнуть об этом Башенину, а то он еще, чего доброго, даст сигнал ползти как раз в ту сторону. И Кошкарев, теперь уже, наоборот, похолодев от этой мысли, пополз, извиваясь как уж, и доложил. И остался доволен, что сделал это умело, не издав ни звука. К тому же он этим еще и душу отвел, перекинувшись с командиром парой слов. Конечно, пугающе-тихий шепот под носом у противника — не успокоительная речь, а все же и это на него подействовало одобряюще, и он с того момента о страхе думать перестал.