— Да, друя мой Ильгужа, когда живешь душа в душу, Слов-то, пожалуй, и не требуется. А где ты до войны работал?
— Сначала в старателях ходил — золото мыл. Затем, когда в Ишимбае открыли нефть, переехал туда. На нефтепромыслах интереснее и доходнее. И работу свою видишь. А старатели, они что?.. Тут копаются, там роются, будто кроты. Да и вообще живут, вроде зимогоров. Повезет, наткнутся на жилу богатую, шикуют, будто купчики, а нет — зубы на полку кладут… Хотели было нас в Туймазы перевести, девонскую нефть искать. — Помолодел Ильгужа, просто красавцем стал, разгладились насупленные брови, и оказалось, что и глаза-то у него вовсе не такие узкие. — Люблю я, товарищ комиссар, когда нефтью пахнет… А вам приходилось видеть, как нефть бьет фонтаном? Э-эх… Сказка! Чудо!.. Радости-то сколько бывает, праздник просто. Взрослые люди моют темно-золотой нефтью руки, мажут друг другу лица, прыгают, будто дети, кучу малу устраивают… Помню, наша артель самородок золота величиной с кулак нашла, и все же так не ликовали. Не без того, конечно, обрадовались, даже очень обрадовались, но там какая-то корысть, жадность была. А здесь… как бы это вам объяснить? Общий праздник. А когда весь народ сообща радуется, и радость-то, оказывается, бывает другой, чистой, светлой…
Месяц вместе прожили, но еще Мифтахову не случалось слышать, чтобы Ильгужа так разговорился.
— Сперва я работал верховым, — продолжает он, и видно, что мысли унесли его далеко-далеко отсюда, в счастливое прошлое, на Урал. — Заберусь, бывало, на вышку, оглянусь вокруг, душа взыграет, простор, красота… Поневоле запоешь:
Ты проходишь утром на заре,
Звонкий голос, косы, тонкий стан.
Грозно клекчет беркут на горе —
Эх!..
Грозно клекчет беркут: сакг-санг-санг!
Ильгужа вдруг замолчал. Вспомнил, где он и что с ним. Блеск в глазах погас, широкие, черные, как сажа, брови насупились:
— Э-эх! Удастся ли снова побывать на буровой, понюхать, как нефть пахнет?..
Мифтахов трогает его за плечо.
— Все будет, дружище Ильгужа. И до девонских пластов доберешься, и на вышку поднимешься… В народе говорят, лишь шайтану надежды не дано. А мы с тобой не шайтаны, люди. Советские люди! Те самые, о которых один хороший поэт сказал:
Гвозди бы делать из этих людей,
Крепче бы не было в мире гвоздей!
— Как дела в Сталинграде? Не слыхать чего?
— Пока что нет.
Оказалось, что Ильгужа вспомнил про Сталинград очень кстати. В барак вбежал Колесников и сразу же бросился к ним:
— Товарищи… Друзья мои… Большая радость… Великая победа! Только что видел Отто Гиппнера. Паулюсу капут!
— А кто он такой, Паулюс? — спросил Ильгужа, озадаченный взволнованным видом Леонида, обычно такого уравновешенного.
— Да я уж тебе десять раз объяснял! Командующий окруженной под Сталинградом армии. В плен сдался. Со всеми генералами и с остатками своих войск…
— Леонид!
— Знаком!..
Обнялись, прижались щекой к щеке, заплакали.
— И на нашу улицу праздник идет…
— Идет, друзья, идет… — Мифтахов вытирает слезы и, стараясь взять себя в руки, заговаривает деловым тоном: — Вот что, товарищи. После отбоя, когда все лягут, шепотом передать эту весть с уха на ухо. Но ни гу-гу о том, от кого слышали. Кто захочет, поверит. Добрые вести в доказательстве не нуждаются, нечего человека под топор подводить. К слову, вот что еще скажу. Вы не забывайте его имени и фамилии. Такие люди позарез будут нужны, когда после победы начнем строить новую Германию. Это раз. Во-вторых, надо бы постараться, чтобы немцы не пронюхали о том, что мы осведомлены о делах под Сталинградом. Не то совсем озвереют. Теперь о другом. Мне удалось узнать еще одну новость. С завтрашнего дня бригаду военнопленных направят на станцию — грузить на платформы отремонтированные орудия. Постарайтесь, чтоб на эту работу попало хоть несколько надежных ребят из вашей дружины. Я бы сам показал им, что надо делать с пушками. Не зря же в артиллерийской части служил.
— Ишутин тоже артиллерист, — сказал Ильгужа.
— Еще лучше… Действовать, однако, придется очень осторожно. Немцы, без сомнения, усилят охрану. Ни одной детали, вынутой или сломанной, на станции не бросать. Или по дороге домой незаметно для часовых в снег зашвырнуть, или же на месте кому-нибудь собрать, сколько сможет, и в уборную попроситься.
— Это уже не «клейн», а «гросс диверсия» будет, — усмехнулся Леонид.
— Расходись! Косой идет…
* * *
Шла к концу осень сорок второго года. Злой ветер носил над мертвыми полями горький дым пожарищ.
Где бы ни жил человек: в предгорьях Урала или в джунглях Индостана, в гигантском Нью-Йорке или в черногорской маленькой деревушке, в знойной Африке или во льдах Гренландии; кто бы он ни был: Верховный Главнокомандующий или партизан в ущельях Карпат, президент Америки или рикша в Китае; удручен ли он мимолетной неудачей или постигло его горе, которого вовек не избыть; девушка ли это, переживающая муки первой любви, или седая мать, взрастившая дюжину детей и потерявшая только что последнего сына, — всех одинаково волновала судьба города на берегу Волги, голубой жилкой прорезавшей с севера на юг карту бескрайней России. Судьба Сталинграда. Может быть, с самых древнейших времен, с той поры, как повелось на земле, что одни воевали ради власти и славы, ради сокровищ и рынков, а другие бились с ними за честь, за свободу, за жизнь и счастье детей, — может быть, с тех незапамятных времен история человечества не знала такого великого, страшного, воистину решающего часа. Будущее планеты с населением в два с половиной миллиарда человек оказалось прочно связанным с судьбой города, где жило полмиллиона советских людей. Выстоит город — выстоит, и планета.
Вся наша Земля ждала, затаив дыхание. И если бы и на других планетах жили разумные существа, если бы имели они мощные телескопы или чувствительные слуховые аппараты, они бы тоже разглядели бурное, темное облако дыма, клубящееся, неуклонно продвигающееся на запад, над Волгой, они бы расслышали не смолкающий днем и ночью, все заглушающий гул…
Когда пленные узнали о роковом для немцев исходе битвы на Волге, об окружении и начавшемся разгроме 6-й армии Паулюса, они словно бы заново родились на свет: расправили сгорбленные плечи, подняли понуренные головы, и живым блеском озарились их глаза, недавно такие тусклые, глубоко запавшие от тяжкой работы, недоедания, недосыпания, а главное — от горькой и острой боли за родимую землю.
И работа осталась та же, и кормили впроголодь, и сны снились прежние, и наяву было то же самое, но походка у людей другая. И разговоры другие.
Члены дружины с веселой лихостью подпиливали тонкой пилой повозочные оси и брусья, а потом, чтоб скрыть следы, затирали шпаклевкой, зачищали шкуркой. И порою так увлекались, что забывали о верной и надежной советчице в подобных делах — об осторожности. А бедовая голова, бесшабашный Петя Ишутин такой номер выкинул — написал на подушке брички черной краской: «Смерть Адольфу!..» Хорошо еще, что Ильгужа углядел эту его проделку и тут же привел Леонида.
— Счисти! — сказал Леонид. Никогда еще не случалось, чтоб его ясные глаза смотрели так сурово и холодно.
— А что?.. У нас в артиллерии частенько писали такое на снарядах.
— Одно дело там, другое — здесь, в лагере. Немцы — народ дотошный. Сломается бричка, увидят твою надпись — и начнут распутывать клубок. Не успокоятся, пока не доберутся до нас… А приказ, что висит на дверях барака, ты, наверно, сто раз читал: за малейший саботаж — расстрел.
— Волков бояться — в лес не ходить!
— Не спеши. И в лес пойдем, и с волками схватимся.
— С тобой схватишься… Там наши лупят фрицев и в хвост и в гриву, а мы тут чурки подпиливаем. Тоже мне диверсия!