Ее не смущал такой его настрой, она была уверена, что сумеет преодолеть в нем безразличие и заставит задуматься над окружающим, влиться в поток будней, как сделала это она, и тогда проявится в нем и интерес к делу, ведь нес же он в себе гены отца. Думала так и радовалась, что они легко нашли друг друга.
Но вчера он ее насторожил, вчера, когда рассказывал, как Луганцев пригласил его к себе. В нем проявилось, правда слабо, то, что она прежде не замечала, — зависть к генеральному директору.
Она ему пыталась объяснить, какой путь прошел Луганцев, как карабкался он к вершинам власти, топча все на своем пути, не брезгуя ничем, но это не производило на него впечатления; он больше удивлялся, что так можно чего-то добиться. Она внезапно рассердилась:
— Ты что, способен делать карьеру?
Он удивленно посмотрел на нее:
— А как ты думаешь, я способен всю жизнь жить на двести пятьдесят ре, да?.. Способен?.. Торчать в лаборатории и жрать объедки из буфета?.. Я к этому готовился, да?
Сергей сказал это неожиданно зло, и Люся удивилась перемене его лица: оно внезапно заострилось, губы сжались плотно.
— Не надо, — попросила она и нежно провела по его лицу, он сразу успокоился.
Она тут же подумала: не имеет права его осуждать, нет, не имеет. Разве ей не хватает родительского урока, ведь они сумели загубить свою жизнь верой, что обязаны выполнять навязанный им долг. А она пытается требовать от Сергея хоть какой-то борьбы. Да ведь это то же самое, что требовали от матери безликие управляющие судьбами. И почувствовала себя виноватой.
«Я спешу, — подумала она. — Ему надо все самому решить. Только когда человек решает сам, у него что-то получается».
Утром, проснувшись, глядя при сером свете, пробивающемся из окна, на его спокойное лицо, она снова вспомнила об отце и матери. «А может быть, я бездомовка, что родилась в такой семье?» В ее семье и нельзя было быть счастливой — так она считала.
Родители ее сделались бродягами, хотя и не по своей воле, они просто были обычными кретинами-комсомольцами, детьми своего времени, которым сумели вбить в мозги, что они должны во имя высокой идеи мчаться в Казахстан, сделаться первопроходцами-целинниками, пожертвовав всем на свете, чтобы народ жил в сытости и богатстве.
Мать была медсестрой, а отец механиком, и там, куда они приехали, не было никакой работы, всем заправляла банда уголовников; они раздавали пайки и одежду, а на молокососов, прибывших из Москвы и Ленинграда, поглядывали, как на рабов, установив порядок, который знали не понаслышке, — самый настоящий лагерный: по утрам развод, а потом строем под охраной автоматчиков на работы. На тысячу верст не было никакого жилья. Никто не решался бежать, в степи бродили волки, да и куда доберешься в бездорожной глуши. Иногда приезжали колонны грузовиков, их уводили под охраной на базу, куда никому, кроме уголовной команды, не было доступа, даже к прибывшим водителям нельзя было добраться. Охранник из уголовников — самый лютый охранник.
Хозяином был одноглазый, плюгавенький Козырь с гнилыми зубами и редкой бороденкой, он обладал таинственной силой, ему иногда и говорить ничего не надо было, только указать жестом, и все понимали, кидались выполнять его приказ. Потом, когда прошло много лет, мать и отец вычитали в газете, что Козырь получил звание Героя Социалистического Труда как один из лучших директоров целинного совхоза.
Они все же бежали весенней ночью, не прожив и года. Матери пригрозил один из пристебаев Козыря, что явится на зорьке в палатку, когда мужика угонят в поле. Отец сказал: он останется и прирежет эту сволочь; но то было детским лепетом, помощнички Козыря не ходили поодиночке.
Отец и мать собрали все съестное в рюкзаки, кое-какие вещички, им хватило ума не выходить на степную дорогу, а двинуться в сторону гор, где места считались непроходимыми. Они шли овечьими тропами, делая стоянки у ручья. Первый день не разжигали огня, провели ночь в ущелье, согревая друг друга телами, а потом опять шли и шли, радуясь, что нет погони. У них не было карты, шли они наугад, оборвались, сбили ноги. Так длилось дней пять, пока не оказались в небольшой долинке. Там наткнулись на ветхий домик, где жила старуха. Она нагрела воды, дала им еды, за которую потребовала хорошую плату, сообщила, что в пятидесяти километрах есть станция. Им нужен был отдых, они уснули, а ночью разбудил грохот подъезжающих машин.
Четверо шоферюг, пахнущие бензином, ввалились в хатенку, они везли в цистернах горючее. Обросшие, грязные от пыли, грохнули на стол несколько бутылок водки, круги чесночной колбасы; пили жадно, стаканами, затеяли небольшую драку, но тут же помирились и снова стали пить.
Один из них шагнул в закуток, где лежали отец и мать, стянул с них одеяло и, увидев полуобнаженное женское тело, за ногу сдернул с лежанки отца.
Они вчетвером изнасиловали мать и, непротрезвевшие, уехали. Мать пролежала несколько дней в медпункте при станции, а отец все эти дни пил, хотя раньше не принимал спиртного. Было ему тогда двадцать один. Сопливый инструктор райкома комсомола, кричавший когда-то на собраниях о романтике — уж очень модным было это слово, хотя толком не понимал, что стоит за ним, — горланивший во все горло: «Едем мы, друзья, в дальние края», плакал в пристанционном буфете и, скрипя зубами, глухо матерился, проклиная целину, комсомол, всю советскую власть.
Они странно начали жить. Боялись, что их предали анафеме, как дезертиров с трудового фронта; об этом то и дело появлялись фельетончики в газетах, про этаких маменькиных сынков, что испугались трудностей и, получив аванс, удирали из совхозов. Тот, кто писал, не знал, что огромная степная территория по сути дела на какое-то время превратилась в зону безвластия и туда стекались не только работяги, но и беглые из лагерей, устанавливая свои порядки. Скольким из них потом понравилась жизнь руководителя, и они начали, бывшие блатные, делать карьеру, пробиваясь на вершинки государственной лестницы.
Но эти двое, честняги, жили трусливо и затаенно. Видимо, им хорошо обработали мозги, закрепив идею: взял слово — сдержи, долг превыше всего.
Они мотались в поездах по всей стране, нанимались на разные работы, но нигде не было жилья, приходилось тулиться по углам; когда становилось невмоготу, снова садились в поезд, потом пересаживались в другой, так болтались иногда месяц. Люся и родилась в дороге. Мать сняли с поезда в небольшом уральском городке, где семья наконец-то и прижилась.
Отец пил редко, но напивался до озверения, тогда говорил Люсе: «А я не знаю, моя ли ты. Четверо их было. От кого мать понесла?»
А мать объясняла Люсе: «Дурак он, я же тебя родила спустя три года после той беды… Это злость в нем ноет, засела занозой на всю жизнь. Ко всем шоферюгам придирается, за грудки берет, спрашивает: на целине был? Чокнулся на этом. Думает, на кого-нибудь из них наткнется. Но ведь и вспомнить невозможно. Ему по голове дали. Он без сознания валялся».
Они жили в двухэтажном доме барачного типа, стоял он с тридцатых годов, когда-то в него селили переселенцев, нужных для завода, за это время дом сгнил, то и дело текла крыша, ее латали то железом, то шифером, то толем, а она все равно текла. В доме всегда пахло прокисшей капустой, потому что в погребах держали кадки с соленьями, картошку.
Иногда собирались гости, поселковый народ, больше заезжие, намыкавшиеся на разных дорогах, пели, чуть ли не плача: «А я еду, а я еду за туманом, за туманом и за запахом тайги», ругали разных отщепенцев, леваков, стиляг за то, что те баламутят народ, из-за этого и живется плохо, нет порядка. Бездельников по городам полно — работать некому, поэтому ни одежды хорошей, ни еды купить нельзя; все же находился кто-нибудь, начинал говорить с тоской: вот в столицах жизнь бурная, там театры, там вечера поэзии, там книги, а тут один бред да водка. Из-за этого иногда начиналась драка.
Когда Люся подросла, мать сказала: «Беги отсюда». А Люся ответила: «Куда? Ведь вся Россия такая». — «Дуй в столицу, там у меня родичи есть».