Надел пальто, шляпу; мокрый снег прекратился, чуть подморозило, стояла теплая для зимы погода, и Антон Михайлович с удовольствием вдохнул свежего воздуха. Думать о предстоящей встрече не хотелось. Он плохо знал дочь Палия. Слухи о ней ходили разные, но Антон Михайлович научился не доверять слухам. Все же он пережил нынче необычный день. Считал, что лишен тщеславия, однако, видимо, это не так, потому что, хоть и веселился во время выборов, рассказывал в разных компаниях свежие анекдоты, и не только отечественные, но и английские, в нем жило угнетающее чувство ожидания, иногда оно становилось мучительным. И он облегченно вздохнул, когда объявили результаты выборов, а потом ему захотелось чуть ли не прыгать от радости. Антон Михайлович и в самом деле не хотел себя обременять властью генерального, зная, какая тяжелая нагрузка добавочно ляжет на его плечи, но само ощущение победы опьяняло, словно он получил очень престижную премию.
В хорошем настроении дошел до Дома ученых; на вахте сидела строгая пожилая женщина, он предъявил документы, она придирчиво рассматривала их, было неприятно; Антон Михайлович уж хотел сказать, что тут его ждет дочь покойного академика Палия, но бранчливая вахтерша произнесла заученное:
— Пожалуйста.
Он сдал пальто и шляпу на вешалку, по боковой лестнице поднялся на второй этаж. Там подле зеркала, положив сумку на круглый столик, сидела в кресле Ника.
Она тотчас поднялась, непринужденно протянула руку; он все успел заметить: и бледность ее лица, и красивое платье, скрадывающее полненькую, несколько деформированную фигуру, короткую стрижку, старинные бриллиантовые серьги и такое же кольцо — видимо, фамильные.
— Нам бы лучше пройти в комнату вот тут, по соседству… Там никого нет. Я позабочусь, чтобы нам не мешали.
Она провела его мимо ресторана, а потом через большую комнату, где за столами сидели женщины, смеялись, переговаривались, но тут же замолчали, увидев Нику и Антона Михайловича. Они очутились в небольшой беленькой комнате с лепными потолками, где стояли уютные диванчики, темно-вишневые кресла с гнутыми ножками и почти такой же, как у зеркала, столик.
— Вот здесь и поговорим, — сказала Ника, села и указала Антону Михайловичу на мягкий стул напротив себя.
Он чувствовал, что она настроена деловито, и ждал.
— Ну что же, — сказала Ника, — я без дипломатии, хорошо?
— Очень даже, — улыбнулся Антон Михайлович.
— Тогда я должна сказать: вам следует отказаться от директорства, хоть выбраны вы демократическим путем.
— Почему же я должен отказываться? — с любопытством спросил Антон Михайлович.
— Ведь вам же это ни к чему, Антон Михайлович!.. Не так ли? Вот моему отцу это было необходимо. Существовал он и при нем объединение, созданное им же. Думаю, оно так теперь и будет называться: имени Палия. Он был сильной политической фигурой, хотя сам этого не считал… нет, считал, конечно, но на словах отрицал, — такой фигурой, которая на мировой арене представляла честные научные силы страны. Это нужно было не только ему, но и государству. Ну, а если вам это не нужно, то… нужно ли государству?
Он внутренне усмехнулся, подумал: а она сильна в казуистической логике, недаром, видимо, вела дела отца.
— Ну что же, — вздохнул он, — тут в чем-то вы правы. Ну, а если государству нужна нынче, как никогда, подлинная наука, которой бы никто не мешал, что тогда?
— Полагаете, вы способны установить такой режим?
— Полагаю, Вероника Ивановна, — улыбнувшись, сказал он. — Да и мне помогут… Раскрепощенные люди всегда охотно помогают.
— Вы наивны, дорогой Антон Михайлович. Раскрепощенные люди прежде всего думают о своих выгодах… степенях, званиях, заработках. Они будут спешить, очень спешить, чтобы урвать кусок послаще, потому что на всю жизнь напуганы: сегодня кусок дадут, завтра — отнимут. И вот увидите, какая начнется толкотня… Ого! Застоявшиеся в конюшнях кони помчатся, сметая все на своем пути. И вы считаете — такая толкотня откроет пути в истинную науку? Она ведь не может существовать без строжайшей дисциплины, пусть самодисциплины. Вы-то ведь в этом убедились… И поверьте мне, я знала кое о чем больше отца, вам вообще придется оставить науку и заниматься склоками, высиживать на совещаниях, принимать высоких начальников, заказчиков. Административный шквал обрушится на вас. Административный и представительский. Разве вы это выдержите?
— А как выдерживал ваш отец?
Ника усмехнулась, краешки губ ее при этом еще сильнее опустились.
— Мой отец, — сказала она, — и вы не можете не знать этого, в последние годы не утруждал себя научными поисками, он лишь проходился пером мастера, то есть корректировал чужие работы или отвергал те, которые ему не нравились. А что касается административных дел — он воспитал неплохих помощников.
— Вы имеете в виду Кедрачева?
— Конечно, Антон Михайлович. И именно он-то и должен стать генеральным. Это разумно и всем выгодно. Но толпа ныне не приемлет администраторов, даже таких опытных, как Кедрачев, толпе подавай свободомыслие, а точнее — анархию.
Вот тут Антон Михайлович не выдержал, рассмеялся, сказал:
— Извините, Вероника Ивановна, однако ж я не предполагал, что являюсь анархистом… Ну и к тому же… Месяца три назад не кто-нибудь, а именно ваш покойный отец уговаривал меня занять после него его место… Да, да. Я напомню, когда это было. Вы ведь и встретили меня, а потом куда-то спешно ушли, мы же остались в квартире с Иваном Никифоровичем вдвоем… Честно говоря, он меня тогда ошарашил. И вот что интересно: мотивировал он свою просьбу именно тем, что иной фигуры, чем я, которая не допустит анархии в институте, он не видит.
Она не дрогнула, только промолвила:
— Я не знала… Он мне почему-то не сказал.
Ника задумалась, и пока думала, выражение лица ее менялось, становилось суровым, складки собрались на лбу. Ника неторопливо взяла со столика сумку, открыла ее, вынула оттуда бумагу, протянула ему:
— Извините меня, Антон Михайлович, но коль вы твердо решили идти в генеральные, а я считаю, что им может быть только Кедрачев, то я вынуждена прибегнуть к крайней мере…
— Как это понимать?
— А вот прочтите эту бумагу и поймете. Это ксерокопия. Оригинал у меня. Читайте же…
Он взял из ее рук бумагу, начал читать и не сразу поверил прочитанному. Потом принялся за чтение снова: «На ваш запрос о реабилитации Эвера Рейна Августовича могу сообщить следующее…» И из дальней дали вставал перед ним человек в полувоенном кителе, наглухо застегнутом необычными медными пуговицами, с жесткими глазами, рыжеватой бородкой клинышком, его учитель, отец Нади, прекрасный инженер… Он видел его окровавленный труп, разодранный собаками, а до этого встретился с ним в камере, избитым, с распухшими ногами, измученным, но пожалевшим его: «Подписывайте все… Вы молоды… Избавите себя от мучений… Это приказ!» Рейн Августович! Как сплелась неправедно, как скрутилась его судьба; он, один из самых умнейших инженеров, которых знал Антон Михайлович за свою жизнь, попал в сети недоумков и палачей, чтобы командовать за колючей проволокой арестованными учеными, а потом оказаться у Палия и там по приказу Лубянки составлять списки людей на уничтожение… Как это все совместить?.. Может, и он верил: так требует от него революционный долг, как верили другие… Верили или страшились тяжкой, без тени сострадания, поступи диктатуры? Антон Михайлович этого никогда не узнает… Но Надя, его сын Юра… Она так гордится своим отцом, погибшим страшной смертью. Она не знает, что мясорубка была всеобщей, казнили и тех, кто попадал в списки, и тех, кто их составлял. Через всю жизнь она пронесла гордость за отца, видела в нем непреклонность и чистоту… Если эта бумага попадет к ней… А Юра, что будет с Юрой? Он каждый год в осенний день приезжает со своей женой к церкви Бориса и Глеба, считая, что там и есть могила деда, и возлагает возле церкви цветы. Он, его сын, уж походил в диссидентах, его чуть не выгнали сначала из института, а затем с работы.