И в это время Лещенко вскинулся, хотел вскрикнуть, но лишь прошептал:
— Не было… Откуда вы знаете, если все… уничтожены?
Договорить он не успел, Эвер коротким, резким ударом откинул его голову на спинку стула, вырвал бумагу, успел пробежать глазами текст.
— Сидеть!.. Жаль, что не могу тебя тут укокошить, желтую свинью. Но суда добьюсь!
Не сводя с Лещенко пистолета, — это уже было излишне, ведь оружие у Лещенко он изъял, но подстраховка не мешает, — он задом, не спеша вышел из кабинета, только сейчас убрав пистолет. Не глядя на женоподобного помощника, быстро спустился с лестницы, взял у дежурной чемодан, вышел из райкома. В тени каштана его ждало такси, он попросил не мешкая везти его в аэропорт, в Полтаву.
Прилетел в Москву часиков в шесть вечера, поехал сразу к себе на дачу, по телефону все рассказал Наде. А дальше… То, что случилось, поначалу трудно было понять. Александр Августович сообщил Наде: завтра же с утра направится в Центральный Комитет, там есть люди, которые его хорошо знают, и выложит документ Лещенко на стол. Ведь секретаря райкома не могут привлечь к суду, пока не исключат из партии, да к тому же он депутат Верховного Совета Украины. Вот как устроился, сволочь.
Эвер всегда вечером перед сном прогуливался по дороге, проходил мимо дач и двигался обочиной шоссейки к реке, там спускался к скамье и, посидев немного, возвращался назад. Так он сделал и в этот вечер.
Расследование показало, что грузовая тяжелая машина «татра» стояла за деревьями с включенным мотором, но без зажженных фар, и когда Эвер вышел на дорогу, в то место, где ее освещал фонарь, машина вырвалась из укрытия, и Эвер не успел уклониться. Она сбила его, но водителю этого показалось мало, он дал задний ход, еще раз проехал по телу Александра Августовича. Ни заявления Лещенко, ни изъятого у него пистолета на даче Эвера не нашли.
Обо всем этом Антон Михайлович узнал спустя три дня после похорон Эвера, когда вернулся из Лондона; Надю всю трясло, у нее был нервный срыв. Когда она пришла в себя, яростно вцепилась в Антона Михайловича.
— Видишь… видишь, — кричала она. — У них везде свои люди… Это же шайки, бандитские шайки…
— Черт возьми! — воскликнул Антон Михайлович. — Почему он не дождался меня!
— А ты думаешь, они тебя бы пощадили?! Они просто о тебе не знают. Сейчас, наверное, ищут: кто остался жив из тех двадцати восьми. Но у тебя другая фамилия… Кто об этом знает?
— Только ты и… Чугун.
— А он, он… не продаст тебя?
— Вот это ты зря, — печально сказал Антон Михайлович. — Он ведь и спас меня.
Тут же ему пришла мысль, что с Чугуном-то и надо срочно встретиться, ему многое известно, и совет его будет полезен.
Виктор Чугунов по-прежнему оставался в его жизни; они встретились в том же пятьдесят шестом, когда Антон Михайлович вернулся в Москву, встретились, как старые друзья, и просидели всю ночь. К тому времени Виктор стал таксистом, собирался жениться. Антона Михайловича интересовало все, и Виктор с охотой рассказывал о себе. Он любил отца, любил сильной, даже яростной любовью. Потом Антон Михайлович несколько раз наблюдал этого невысокого, крепкого человека, на губах и на щеке — шрамы, а руки похожи на корни; он умел делать любую работу; судя по всему, лагерь не убил его, а закалил, только с легкими у него было не все в порядке, потому Виктор и увез его в Крым — пусть живет подольше. Чугунов-старший наезжал в Москву. Антона Михайловича он принял сразу, помнил его отца, но только сейчас узнал, что тот погиб на войне.
— А, тески-матески, — в досаде проговорил он. — Я вот, однако, просился… меня ведь по пятьдесят восьмой пункт десять до войны замели… Так вот я просился — не пустили. И понимаешь, тески-матески, что характерно: уркам давали свободу — идите, воюйте. Не шли, гады, особенно «воры в законе». Лагерь для них — дом, а там башку под пули подставляй. Зачем рисковать? А вот наш брат рвался, да посылали не на войну, а подальше. Урка вообще не человек, а гад ползучий, хуже фашиста.
Когда он это говорил, Виктор посмеивался. Антон Михайлович спросил его: а верно ли — отец, узнав, что Чугун связан с блатными, при всех его выпорол?
— Ну конечно, верно, — и Чугун расхохотался. — Да мне с ним не справиться, видишь, какой сильный.
— Как же тебе завязать удалось?
— А нелегко, Ароша, очень нелегко… Вообще-то я не в связке был, сам квартиры брал. Правда, дань на меня наложили — куда денешься. Я ведь вообще, Ароша, никого не боялся, в разведке на войне был, куда только на брюхе не ползал. Три дырки у меня и спина — ты знаешь… Ну, полез в это дело, а вылезти нелегко. Может быть, и не вылез бы. Но вот батя вернулся. Не мог я перед ним сволочью выглядеть. А он после лагерей мне такого порассказал. Блатные там в придурках ходили. Над отцом хорошо поизмывались. В нем лютая ненависть к ним. Сказал, как отрезал: не завяжешь — прокляну. Я понимал: еще как проклянет! А как мне теперь без него, да и все же я хорошо повоевал… Ну, понимаю, так просто не уйти. Пошел на риск. Собрал несколько косых, вынюхал, где пахан, а он «в законе», ночью к нему залез, бабу его связал, в ванную запер, положил пачку косых, сказал: вот выкуп, я завязываю, ты меня не знаешь — я тебя тоже, шуметь будешь — хоть ты и «в законе», а пришью. А на меня не кидайтесь, у меня батя из лагерей вернулся, у него и дружки оттуда, я им конверты с письмами в нужные места раздал. Тронете меня — хоть один конверт, а до прокурора дойдет, и не просто дойдет, а с проверочкой, мимо всяких ваших Хведь. Так что давай: или мы по-хорошему расстаемся, или воюем. Я слова зря не скажу. Ну, он побожился… А чтобы ты знал: если пахан, да еще «в законе», божится — это мертво. Вот так и ушел.
— Не трогали тебя больше?
— Нет, и не будут, — уверенно сказал Чугун.
Антону Михайловичу приятны были встречи с Чугуном, они иногда уходили в какую-нибудь забегаловку, пили не спеша пиво, рассказывали друг другу о своих делах, и Антон Михайлович видел — обычно хмурый Чугун при нем оживлялся; он и дома бывал у Антона Михайловича, вел себя запросто, и Наде нравился.
Однажды он рассказал, как отец — это уж было в семидесятых, когда Антон Михайлович перешел к Палию, — приехал к нему из Крыма и очень захотел поглядеть место, где работает его сын. Виктор повел Николая Николаевича в таксопарк, отцу было все любопытно, он качал головой: «Однако техника у вас хороша», — и вдруг случилось неожиданное. У одной из машин на панели перед лобовым стеклом Николай Николаевич увидел яркий портрет Сталина, проворно схватил монтировку и врезал по панели так, что портрет вошел куда-то в глубину. Виктор едва успел ухватить отца за руку, чтобы тот не нанес второй удар, и в это время сбежались люди; увидев, что случилось, начальственный человек рыкнул:
— Кто позволил?!
— А тебе, засранцу, кто позволил этого изверга на панель клеить?! — взвился Николай Николаевич.
— Тихо! — рявкнул Виктор в лицо начальника. — Я оплачу!
— Кто этот человек?
— Мой отец… «Враг народа». Понятно?
Начальник сразу скис, но тут вырвался вперед мальчишка в немыслимой куртенке, в клетчатой рубашке.
— Это же мой мотор! — визгливо заорал он.
Николай Николаевич спокойно взял его железной рукой за грудки, придвинул к себе, сказал:
— Ты, сосунок, еще у мамки в одном месте был, когда этот усатик кровищу из миллионов пускал. Он что тебе, друг, родич, фюрер?.. Какого черта, тески-матески, ты его по стольному граду напоказ возишь?
— Да я один, что ли? — вылупил от испуга глаза мальчишка. — Мода.
— Из душегубца моду сделали! Бить вас, дьяволов, некому.
Виктор кое-как навел порядок, его все-таки в парке уважали, держали за хорошего парня, который никого никогда не подводит. Но он-то знал: портрет Сталина клеили себе на панель, а то и на лобовое стекло и другие молодые водители, и не потому, что преклонялись пред Сталиным, — да они о нем и не знали ничего всерьез, — а потому, что это стало действительно дурной модой, посеянной отцами, тоскующими о «порядке». А порядка, самого элементарного, на самом деле тогда и не было.