Он шел обочиной, боясь, что может попасться какая-нибудь машина, тогда надо ложиться в кювет. Шел на зарево, к городу, не понимая, где находится, но думал: дорога куда-нибудь все же выведет. И она привела его к речушке, которая вилась по окраине леска; впереди маячили электрические огни, строения, он боялся к ним приближаться, двигался леском, пока не увидел совсем близко идущий поезд; вагоны замедлили ход у семафора, грохнув буферами. Нельзя было попасться никому на глаза — ни сторожу, ни милиционеру. Он подошел к указателю на станцию и прочел с трудом: «Нижние Котлы». А, черт возьми, у него так мало сил, но если все-таки рискнуть, вскочить на какую-нибудь платформу или на ступеньку вагона, то можно добраться до Москвы-товарной, если же повезет, то и до Павелецкого вокзала, а там уж знаком каждый закуток, только слепой не выйдет к Ордынке.
Он затаился у дерева подле насыпи; грузовой состав шел на малой скорости; Арон сумел ухватиться за железный поручень и вскочил на небольшую площадку, сразу же присел, чтобы его не могли увидеть со станции.
Только сейчас он понял, как вымотан, как устал, хотелось спать, от съеденного кочана капусты раздуло живот, началась изжога.
Ему здорово везло в эту ночь: состав дошел до Павелецкого, остановился на дальних путях. Арон соскочил на землю, добрался до забора, в нем был лаз на улицу, на которой не горели фонари.
Он понял: ему понадобится не более часа, чтобы добраться дворами, переулками до дому.
И он добрался. Прижимаясь к сараюшкам, доплелся до доминошного столика… А дальше что? Все окна погашены, их старый дом со многими подъездами спал. Сунуться домой — это конец. Кто бы ему ни открыл, даже мама, обязательно узнают другие о его возвращении, тотчас донесут, и тогда все начнется снова, а может быть, и хуже… Внезапно он твердо решил: Чугун! Только он, только к нему он может пойти; даже если его нет сейчас, Арон дождется его под лестницей, где стоит помойное ведро.
Он перебежал двор и, прижимаясь к стене, нырнул в полуподвал. Здесь было совсем темно, но он нащупал хлипкие перила, тихо сполз вниз, вот и дверь. Он негромко постучал, никто не отозвался, тогда он постучал еще раз и еще и наконец услышал сонный женский голос: «Витя, проснись, стучат». Чугун полусонно выматерился, тогда Арон постучал еще раз, зашлепали босые ноги. Чугун, не спрашивая, внезапно открыл дверь, ударил по глазам сильным пучком света карманного фонарика, и этот свет заставил Арона зажмуриться. Видимо, и Чугун пришел в замешательство, опустил фонарик, легонько ткнул Арона в грудь, показывая в закуток под лестницей, шепнул:
— Туда… Сейчас я ее выгоню.
Он захлопнул дверь, Арон, согнувшись в три погибели, полез под лестницу. Он слышал, как препирались в комнате, это длилось долго, наконец дверь отворилась, тот же луч фонарика упал на лестницу. Женщина всхлипнула, капризным голосом проговорила:
— Да за что же это ты так со мной?
— Гроши получила, — грубо сказал Чугун, — вот и дуй к «Балчугу», там всегда такси.
Он проводил ее до выхода, защелкнул дверь, ведущую с улицы, на щеколду, хотя эта дверь обычно не закрывалась, медленно спустился, посветил в сторону Арона, подождал, пока тот вылезет, впустил его в комнату и зажег свет, сразу приложив палец к губам. Окна у него были хорошо зашторены.
Чугун долго смотрел на Арона из-под нависших бровей, тихо спросил:
— Бежал, что ли?
Арон кивнул.
— Дураки всегда домой бегут, — зло сказал Чугун и сплюнул.
— Я убит, — с трудом проговорил Арон.
Чугун снова посмотрел на него исподлобья, кивнул — он все понял, — и решительно сказал:
— Раздевайся, только я сейчас тряпку принесу.
Но принес он не тряпку, а мешок и стал в него брезгливо складывать одежду Арона:
— Вшей на тебе.
Пока Арон стоял голый, он прошел в закуток, заменявший ему кухню, зажег керосинку, поставил на нее большую кастрюлю с водой.
— Пока холодной мойся, — он дал Арону мыло.
Арон и сам не предполагал, как черны его руки и лицо, — мутная вода текла в раковину. Чугун подошел к круглой железной печке, выкрашенной в черное, которую называл «голландкой», открыл задвижку, потом дверцу, натолкал туда бумаги, из мешка стал щипцами перекладывать одежду в печь, плеснул керосину и, чиркнув трофейной зажигалкой, поднес огонь; печь сразу же загудела, в комнате запахло палеными тряпками. Чугун все подкидывал и подкидывал одежду в печь, только телогрейку вынес из комнаты. Он все делал обстоятельно, угрюмо, словно эта работа ему была хорошо знакома, достал из кладовки таз, еще один кусок черного мыла, от него попахивало дегтем.
— Давай присядь в таз, — приказал он, — да башку мыль как следует. Это мыло с дустом… Волосья-то у тебя хоть и короткие, а побелели… Не хватало, чтобы ты еще мне вшей тут распустил.
Он поливал Арона горячей водой, потом вздохнул, сказал:
— Ну, все… Вот сейчас дам йоду, ранки прижгешь. А то весь покарябанный…
А минут через десять Арон сидел за столом в рубахе Чугуна, в его трусах, которые ему немножко жали с боков, и пил из граненого стакана водку, запивая ее холодной водой, закусывал хлебом с сухой жирной колбасой. Чугун не пил, смотрел тяжко, исподлобья, скулы его заострились, он слушал, видимо, стараясь не пропустить ни одного слова, и когда Арон закончил рассказ тем, как кинули на них овчарок, то увидел, к удивлению своему, что Чугун плачет. Только теперь тот подвинул к себе стакан, плеснул из бутылки, быстро выпил, не закусывая, вытер ладонью глаза, сказал:
— Гады… всех давить надо… Они и батю моего так… С-суки!
Арон никогда прежде не видел у Чугуна такого злого лица. Потом они легли спать, Чугун кинул себе матрац на пол, а Арона уложил на кровать, где он и проспал часов до двенадцати; проснулся от хлопка двери.
Чугун сбросил с себя плащ, стряхнул кепку; судя по всему, на улице шел дождь со снегом; лицо Чугуна было розовое и веселое, он вынул из кармана пачку бумаг, сказал:
— Гляди, все твои ксивы забрал.
На столе лежали фотографии Арона — остатки тех, когда он фотографировался для паспорта, для заводского пропуска, еще для каких-то документов; комсомольский и профсоюзный билеты и заверенная нотариусом копия диплома.
— Ты был у нас? — вскинулся Арон. — Мама… Приведи сюда…
— Я был у вас, — сказал Чугун, — когда меня ни одна душа живая не видела. И не фраери, если жить хочешь… Про мать пока забудь. Я ей, когда надо, шепну. А сейчас ты тут сиди и не рыпайся, ни на какой стук не отзывайся, лучше опять ложись спать.
— Ты уйдешь?
— Надо же мне ксивы выправить… У меня мастер есть. Поправим те, что имеются, а паспорт… В общем, завтра все будет готово, и смывайся из Москвы. Ты убитый, вот и будь убитым… Залезай в какую-нибудь дыру и вкалывай. Можно на Урал, там заводишек много, а ручонок не хватает, а можно и на Украину… Поглядим, какие ксивы будут. Тебя в каком-нибудь Запорожье или Мелитополе за милую душу примут. Ну, я пошел.
А на другой день Чугун принес Арону паспорт с его фотографией, на фамилию Кенжетаев Антон Михайлович, прописка была московская, на Красной Пресне; все же остальные документы выправлены на эту фамилию; Арон посмотрел их на просвет — подделку не смог обнаружить.
— Вот еще, — кинул на стол Чугун справку из больницы.
— А это зачем?
— Ты же стриженый, дурачок, а справочка, если что, оборонит.
— Как ты это все сделал, Чугун?! — ахнул Арон.
— А это не твое собачье дело. Твое — жить и не попадаться. На вот еще, тут билет до Свердловска. Нынче и смотаешься. Ну, еще деньжат немного. Через месячишко мне напишешь на Главпочтамт. Я отвечу… Живи, засранец! Когда-нибудь расплатишься.
А через час они обнялись, Чугун провел его двором на выход, Арон оглянулся, — свет в комнате матери не горел, и у него тоскливо заныло сердце. Он дошел до «Балчуга», взял такси к Казанскому вокзалу, чтобы покинуть надолго Москву.
Только позднее он узнал, что матери в то время уж не было в живых, она скончалась дня за три до его прихода к Чугуну, после того, как ей сообщили, что сын осужден на десять лет без права переписки; к тому времени даже девчонки, приходящие к этой страшной приемной на Кузнецком, знали, что означают эти слова «без права переписки», они хоть и оставляли смутную надежду, но лишь для наивных или романтиков, а мать Арона была математиком. Она умерла на улице, и чужие люди похоронили ее.