Четвертый год шел после войны, но то была целая эпоха, они оснастили институт и экспериментальный завод новейшим оборудованием, им хорошо помог Курчатов, потому что был в них заинтересован, и они резко вырвались вперед; инженеры и ученые сумели притереться друг к другу. Сделанное ими никак не могло просочиться на Запад; он ведь был знаком с разработками американцев и шведов — те шли иным путем… И вот — какой-то «Джойнт». Надо быть тупоумным, чтобы принять это всерьез; ведь если бы Эвер «работал» на кого-то, то на Западе давно бы, даже в войну, мог появиться броневой лист, подобный тому, какой они выпускали на Урале, но ведь не появился, как и другие, не менее важные изделия… Чепуха! Арест двадцати девяти — это явный удар по нему самому. Кто его нанес?
Академическая среда после войны резко изменилась. В нее влились странные люди: кого насадил Лысенко, против его рекомендаций не выступали, другие пришли непонятными путями, это были вовсе не те, кто представлял академию до войны. Не было уж веселого, кругленького Ферсмана, вечно окруженного молодыми девицами, остроумного, благожелательного, с которым Палию приходилось общаться, не было Вернадского, сурового и яростного служителя науки, оба они умерли в сорок пятом. Не было и многих других, даже брата президента, о котором старались не вспоминать. Оставались еще Иоффе, Капица, но их оттеснили, а бойкие молодые академики, гордившиеся тем, что пришли «из самой жизни», установили панибратский и в то же время холуйский стиль. И только немногие из стариков сохраняли величественное спокойствие мудрецов, стараясь покорно нести свой крест, не замечая окружающих перемен. И прежде в академической среде случались баталии и даже непримиримые столкновения, но после сорок восьмого года дискуссий старались не заводить, они шли где-то в стороне от академии, главным образом в сфере философской, экономической, вообще гуманитарной, если не считать биологии… Конечно, кто-то, возможно, захотел убрать Ивана Никифоровича, мало ли любителей сесть на готовое, но тот, кто придумал всю эту историю с «Джойнтом», — человек недальновидный, потому что не понял: он лишил институт одного мозгового полушария, и теперь рассчитывать на новый взлет уже не приходится… Но, может быть, это и не так, может, коротышка в сером прав: нации выражено государственное недоверие. Это не первая такая акция, все знали о калмыках, крымских татарах, чеченцах и ингушах, да мало ли… Сейчас настала очередь евреев. Ведь еще в войну просачивались разные слухи, а позже они обострились… Это была политика, ее-то более всего боялся Палий.
Он встречался со Сталиным лицом к лицу один раз, это было на огромном банкете в честь Победы. Банкет был шумный, веселый. Внезапно к нему подошел человек и сказал, что Сталин хочет его видеть. Палий поднялся со своего места и двинулся вслед за человеком, правда, тут же обнаружил, что и за ним следует незнакомец; еще издали он увидел небольшую группу ученых, которым Сталин и Молотов пожимали руки, и когда он подошел, Сталин повернулся к нему, он был в форме Генералиссимуса, брильянты посверкивали и возле шеи и на груди; Палия удивило, что он невысок, рябой, улыбается в усы, шея в морщинах. Он протянул Палию руку, слегка обсыпанную старческой гречкой, сказал:
— Мы очень ценим, товарищ Палий, ваши работы и никогда не забудем, что вы сделали для победы. Ваш отец, если не ошибаюсь, был дворянином, работал послом Российской империи. Я знаю, он оказал серьезную услугу советской власти, и приходится сожалеть, что он так рано умер. Пожелаю вам крепкого здоровья, товарищ Палий.
До этой встречи Иван Никифорович был наслышан, что у Сталина какой-то особый взгляд, который никто почти не может выдержать, а сейчас тот смотрел прямо на него чуть поблекшими крапчатыми глазами, и, кроме добродушия, в них ничего не было.
Вслед за Сталиным руку Палию пожал Молотов, все это происходило под вспышками фотографов.
Один из академиков то ли всерьез, то ли насмешливо уже около стола шепнул Палию:
— Ну, теперь, коллега, вы как за каменной стеной.
Он потом долго думал над этой фразой. Как понимать «каменную стену»?.. Шутники!
Он сидел, расслабившись, в кресле и размышлял, что же следует предпринять. Институт после арестов в напряжении, он никому еще не сказал ни слова, а люди ждут… Наверное, к нему рвутся в кабинет, но он знал характер своего секретаря: она умрет у дверей, но никого не пустит.
Политика… Беспокойно стало уже в конце войны, а потом все нарастало и нарастало. Нынешний год сделался особенным, по домашнему телефону редко кто звонил, кроме самых близких и родных. Одно дело за другим обескураживало жителей столицы. То бум вокруг писателей — Ахматовой и Зощенко, то биологи-генетики, то космополиты… Слово-то какое, черт возьми! Страх давно ютился в Иване Никифоровиче, он не знал, что с ним будет завтра, как не знал этого никто.
И вот грянул первый удар, за ним многое может последовать, но разгадать, что именно, невозможно… Если и в самом деле евреи объявлены неугодной государству нацией, то сложно, конечно, объяснить, почему столько фамилий их мелькает, когда публикуются списки сталинских лауреатов. Разве это выражение недоверия? А может быть, решение такое окончательно принято совсем недавно и в этом есть своя необходимость… Нет, нет, он не политик, хотя вырос в семье дипломата. Бог весть, как бы сложилась его судьба, но к революции он уже успел закончить Горную академию и не так уж мало узнать о свойствах металлов. Отец его и в самом деле оказал какие-то услуги советской власти, но какие именно, Палий не знал; во всяком случае, он оставался работать до смерти в Наркомате иностранных дел. Матушка ненадолго пережила отца, но Иван Никифорович, оставшись один, был уже приспособлен к жизни, связан с Ферсманом, который пользовался покровительством властей. Впрочем, все это давнее, слишком давнее…
Однако же о Сталине у него было свое мнение. Он с брезгливостью относился к тем политическим грозам, которые разражались в тридцатые, понимал, как и многие его сверстники, что внутри огромной партийной системы, сменившей правительственную царскую иерархию, идет жесточайшая борьба за власть и, пока она не окончится чьей-либо победой, страну будет лихорадить. Постепенно стало ясно, что на престол взошел не кто иной, как Сталин, и начал усиленно закрепляться на нем. Иван Никифорович ни с кем не делился своими мыслями, однако же твердо полагал, что в такой стране, как Россия, иного быть не может. Только прочная единодержавность, фигура могучая, крепкая, неколебимая способна управлять огромной территорией, населенной множеством народов, да еще отставшей в техническом отношении от Запада.
В том, что единодержец может быть крут, заставлять людей страшиться и трепетать, дабы усилить и упрочить государство, у Ивана Никифоровича сомнений не было. Только так можно было покончить с бездарной распущенностью, к которой привел страну Николай Второй, слабый, не знающий истинной цели и предначертания России; с самого его восшествия на престол так и шло — сначала Ходынка, потом война с японцами, расстрел верноподданных у Зимнего, наконец, война с немцами — все вело к последнему рубежу, за которым должен был наступить конец света; он и наступил. И понадобились годы и мужественная воля, дабы отечество пришло хоть в какой-то порядок. А то, что строился этот порядок на крови, так для русских это не впервой.
Вон по столице расклеены афиши, извещающие о спектакле «Великий государь», так нынче именуют того, кого Карамзин называл «тираном», залившим Москву и всю землю российскую кровью. Была не только кровь, но множество раз прокатывались голод и мор, и народ терпел, он всегда терпел, трепеща перед государевой властью, как перед гневом божьим. Однако же минули годы, века, и тот же Карамзин указывал, что доказательства дел ужасных лежат лишь в книгохранилищах, а народ славит Грозного за укрепление отчизны, к которой присоединены были Казань, Сибирь, Астрахань, и уже само имя «Грозный» вовсе не звучит как «тиран», а как похвала тому, кто грозен был для врагов. И не пел ли историк Соловьев осанну Петру Первому? Да так, что употребил такие выражения: вот если бы были мы язычниками, то Петр стал бы для нас божеством, и лишь принадлежность к христианству не позволила нам этого сделать… А ведь крут был царь Петр, вовсе не такой рыцарь-демократ, как сладко описал его наш Алексей Толстой, но ему и нужно было быть крутым, дабы, как указывал тот же Соловьев, вывести Россию из небытия в бытие.