Лампа без света, как в давнем сне, напоминала ему о Марте, столь заботившейся всегда поддерживать огонь — в другие ночи, в другие дни. Кроткая, но погруженная в эгоизм мученичества. Она также не будет спать, но также не придет искать утешения, дать утешение, восстановить приветливую власть своих забот. Не будет она спать, подвергаемая той же пытке. Она укрылась, столкнувшись с жестокой действительностью. Нe будет она спать в саду скорби. Да и как ей утешать его, если она страдает от еще более жестокой раны. Это он должен ее искать, утешить, укрепить, поддержать ее силы.
Спазмы. Нестерпимые. Одолевшие его, несмотря на все сопротивление духа. Без чувств священник рухнул на пол.
Его привел в себя удар колокола. Почему колокол ударил только один раз? Это все еще кошмар? Ужасный! Ужасная действительность. Бессильная рука ощупью отыскала бич — и, как и в прежние дни, дон Дионисно приступил к бичеванию.
Суд! Суд над слабым, потерпевшим поражение. Удары бичом по усталой плоти но отгоняют воспоминаний о пережитом вчера, о тех жестоких испытаниях, раны от которых никогда не заживут. Рито Бесерра пытался убедить его насчет революционной справедливости. Безрассудством, глупостью показались ему эти попытки оправдаться: как могут быть оправданы, справедливы кража, убийства, налеты? Но разве не сам он проповедовал, что все напасти и невзгоды должны восприниматься как бич божественной справедливости? Почему в таком случае революция не может быть орудием, которым пользуется и провидение, чтобы осуществить идеалы справедливости и чистоты, о чем так тщетно пекся он, дряхлый священник?
Острая боль, но не от бичевания, заставила его прекратить самоистязание. Как тяжко примириться с этим несчастьем, что кладет конец жизни, делает бесполезными усилия — и какие усилия! — всей долгой жизни; как можно согласиться с тем, что это божья благодать!. Как тяжело думать, произносить: «Благословенна будь, Мария, благословен будь твой выбор!..» Второй удар колокола вырвал старца из сетей его мыслей; поскольку он не раздевался на ночь, то сразу же, покинув свою комнату, перешел в ризницу, однако у него не было сил, чтобы идти в исповедальню, как каждое утро.
Несмотря на бессонную ночь, несмотря на испытанные ужасы и полную растерянность, в церкви полным-полно, словно в воскресный день. До слуха священника донесся тихий ропот, перешептывание, кашель, словно его ждали тысячи голодных, жадных глоток, чтобы продолжить его муки, будто это был гул языческой толпы в цирке. Его прихожане! Убивающее любопытство его прихожан! Какой позор!
Внешне невозмутимый, он закончил облачение — надел сутану, возложил орарь[128]. И решительным жестом взяв чашу, вышел вперед; держась очень прямо, поднялся к алтарю; спокойно, почти машинально разостлал корпораль[129], поставил на него чашу, раскрыл молитвенник, а затем, высоко подняв голову, стал перед ступенями алтаря и обычным тоном — как всегда — провозгласил:
— In nomine Patriis, et Filii, et Spiritu Sancti, Amen. (Во имя отца, и сына, и святого духа. Аминь!) — Точно так же спокойно, благочестиво сложил он руки у груди. Как всегда.
— Introibo ad altare Dei…[130]
Послышался подавленный вздох женщины — в выжидательном молчании церковного нефа. Марта. Быть может, Марта. Священнику удалось овладеть собой, но уже механически повторил он слова, только что произнесенные причетником:
— Ad Deum qui laetificat juventutem meam…[131]
Радость его юности! Волна горечи перехватила горло старика. Силы оставляли его, казалось, он вот-вот упадет. Его юность! Порядок нарушен, нет, это лишь мгновенный перерыв. Он овладел собой, богослужение продолжалось. Как всегда, вот уже тридцать четыре года. Руки его, белые, точно у покойника, подрагивали у груди. Достанет ли у него сил испить сегодня чашу сию? Одолеет ли он головокружение, что вот-вот подкосит его? Сможет ли не упасть, чего все ждут в садистском молчании?
— Judica me, Deus, et discerne causam meam gente non sancta: ad homine iniquo et doloso erue me…[132]
И снова его влечет нарушить установленный порядок, чтобы сказать слова, кои столько раз слышал он из уст Габриэля:
— Ad Deum qui laetificat juventutem meam…
Ю. Дашкевич
Предгрозовой мир Агустина Яньеса
Вступив в XX век, Мексика, страдавшая под тройным гнетом — реакционной диктатуры, католической церкви, иностранных монополий, — оказалась на пороге важнейших в ее истории событий. Безудержно назревал мощный взрыв народного гнева против устоев того мира, о котором писал в своем романе «Перед грозой» выдающийся мексиканский писатель Агустин Яньес.
Еще не бушевала над Мексикой тех лет революционная гроза, однако предвещавшие ее зарницы все чаще и чаще озаряли мрачные тучи, плотно затянувшие небо, под сводом которого проносились предгрозовые вихри.
Еще мало кто знал тогда имена Эмилиано Сапаты и Франсиско Вильи, правда вскоре завоевавших боевую славу полководцев мексиканской революции. Однако в те годы первого из них, вставшего на защиту ограбленных, обезземеленных односельчан в штате Морелос, власти арестовали и заставили отбывать военную службу, а второму, заочно приговоренному к смертной казни и объявленному вне закона за расправу над помещиком-насильником, приходилось скрываться от полиции в горах штатов Дуранго и Чиуауа, где мало-помалу сколачивался отряд крестьянских партизан.
Еще по-прежнему верил мексиканский диктатор генерал Порфирио Диас в незыблемость установленного им режима страшного произвола и жесточайшего террора. Дряхлому, без малого восьмидесятилетнему старику в треуголке с плюмажем по хотелось придавать особое значение надвигавшейся грозе. Он предпочитал услаждать себя проектами устройства в столице небывало пышных торжеств в ознаменование приближавшегося столетия со дня провозглашения независимости Мексики — столетия, из которого «эпоха порфиризма» вычеркнула более трех десятков лет. Нет, престарелый генерал не предвидел, что близок день, 25 мая 1911 года, когда он, спасаясь от разразившейся революционной грозы, вынужден будет бежать из Мексики на германском пароходе «Ипиранга» в Европу и в изгнании завершить свой жизненный путь.
Крушения режима Порфирио Диаса даже в самый канун революции не ожидала и его верная союзница — католическая церковь, уверовавшая в свое извечное могущество.
За годы правления диктатора церковники возвратили себе прежние права и привилегии, которых было лишились в середине XIX века, когда Мексика, издав антиклерикальные «Законы о реформе», первой из стран Латинской Америки отделила церковь от государства. Кстати, в «эпоху порфиризма» эти законы, не однажды упоминаемые в романах Япьеса, формально отменены не были, нарушавших эти законы полагалось по декрету от 12 июля 1859 года подвергать изгнанию за пределы республики или отдавать под суд. Однако клерикалы игнорировали и национализацию церковного имущества, упразднение всех религиозных орденов, конгрегаций, братств и обществ, запрещение носить монашеские одеяния пли облачения священнослужителей в публичных местах, равно как и запрещение основывать конгрегации и общины под какими-либо названиями.
Не удовлетворяясь сферой духовной, церковники проникли и в область политики, экономики и… военных дел (например, в штате Халиско, где происходит действие романа Яньеса «Перед грозой», архиепископ Ороско-и-Хименес в самый разгар революции подвизался как агент-вербовщик контрреволюционных мятежников).
Реакционные епископы не только призывали с амвонов к безусловной покорности властям, но и создавали религиозные конгрегации (подобные конгрегациям Дщерей Марии и Благостной кончины, которые описаны в романе Яньеса), а также другие религиозные организации. Они стремились повлиять на массы верующих, особенно женщин, на молодежь, подорвать нарастающее революционное движение. Разумеется, церковь, всячески помогая диктатуре, заботилась и о собственных интересах, В «эпоху порфиризма» она стала одним из крупнейших землевладельцев в стране, — по свидетельству мексиканских историков, богатства ее за это время приумножились настолько, что значительно превышали все, чем располагала она до принятия антиклерикальных «Законов о реформе».