— Без матери все с каждым днем будет хуже. Даже тебе в твоей семье… — стонет Пруденсия. («Если он снова женится… Дамиан ее убил…»)
— Но отец-то тут при чем?
— Не знаю…
Пруденсия и Клементина поднимаются с низких табуреток, на которых сидели, и, отойдя в сторону, чтобы их не могли услышать, Пруденсия продолжает:
— В тот самый день он дважды говорил с падре Рейесом. Во второй раз пришел и падре Ислас, целый час они беседовали, закрывшись от всех, и потом отец появился, и на лице у него такая злость и досада — я такого лица у него сроду не видывала, а ведь это о многом говорит, если вспомнить, какой у него нрав. Затем он ушел, я думаю, в приход, но говорят, у сеньора священника температура под сорок и видеть его нельзя. Вернулся отец вместе с падре Видриалесом, и уж не знаю, сколько они спорили в углу загона, не позволяя никому к ним подходить. Я даже думать боюсь, что будет и как. Не было даже заупокойного звона, — колокольня-то закрыта, потом, правда, ее открыли и все-таки зазвонили, но вдруг в такой день эго грешно, и так у меня нехорошо сделалось от этого звона и у отца тоже…
— Ну еще бы…
— Однако есть еще более ужасное, даже думать не хочется.
— Надо же было умереть ей именно в святую субботу!
Обе женщины вернулись, снова сели на табуретки, на сердце у обеих — тяжесть. («Дамиан ее убил».) И слышится лишь неумолчный, монотонный шепот Лукаса Масиаса. Дон Тимотео без устали ходит взад-вперед. («И чего это положили столько извести и (формалина?») И вместе с рассветом все чаще а чаще слышится кашель. («Только и слышала ножовку».) Внезапно, ушатом холодной воды, на скорбящих у тела покойницы обрушивается неумолимый первый перезвон, призывающий к пасхальной мессе. Гримаса скорбного изумления и досады вырисовывается на лицах. («Как жестоки к чужому горю», — невольно думают и дон Тимотео, и Клементина, и Пруденсия, и дядя Сесарео, брат доньи Тачи, и тут же отвергают эту мысль, как греховную.) Бесстрастно выглядит гроб. Бесстрастен мертвенный свет свечей и керосиновых ламп. Женщины опять принимаются плакать.
— Христос воскресе! — восклицает Лукас Масиас.
Дон Тимотео продолжает без устали вышагивать — продолжает бороться с обуревающими его мыслями. Хустина проснулась: ей приснилось, что тетя Тача дала ей подзатыльник и таскала за волосы, — и сейчас ее глаза прикованы к гробу. Уже половина четвертого. Слух болезненно насторожен, готовясь перенести пытку второго, и последнего, благовеста пасхальной мессы.
— Весь-то святой день раздавались удары молотком в мастерской дона Грегорио.
Наш господь воскрес.
3
Как все угадывает Лукас Масиас? Он один заподозрил, что угнетает дона Тимотео, — и тот и священники, желая избежать преждевременных пересудов, старались, чтобы не распространилась весть о возникших затруднениях, а Лукас Масиас уже дает понять, что он все знает.
— …ничегошеньки не добились ни просьбами, ни угрозами, да и как тут добиться, ежели это против предписаний нашей святой матери церкви? Сеньору священнику обещали все, чего пожелает, и говорили ему, ну можно ли зарыть, будто собаку, дона Селестино, не внося его останки в церковь, не отслужив по нему добрую мессу и не помолясь за покойного? Ведь он же не был еретиком! Дон Селестино всегда славился набожностью и человеколюбием. Какое пятно легло бы на его семью и на всех его потомков, ежели вот так, ни за что ни про что. опозорить память достойнейшего христианина, за которым не числилось никакой вины, кроме того, что богу захотелось призвать его в царствие свое именно под сочельник. Тщетно пояснял сеньор священник, что вполне допустимо отложить. похороны на одни сутки, потому как нельзя служить мессу по покойному, нельзя вносить мертвецов в церковь, нельзя читать по ним молитвы в такие дни, как рождество, и что так было предписано давным-давно и повсюду, что это отнюдь не чья-то злая воля; однако эти Корнехо — а они всегда были отменно упрямы, твердолобы — никак не хотели взять в толк: пусть так, пусть так, но все надо сделать в тот день, в какой положено, потому что ни они и никто не повинны в том, что дон Селестино умер именно в такой день, и что поэтому они принесут его в церковь и добьются, чтобы по нему отслужили мессу — самую наилучшую, какие только есть, и что для этого у них найдутся деньги, ведь они всегда были такими добрыми католиками…
(Дон Тимотео невольно начал производить подсчеты, во что ему обойдется кончина жены.)
— …и спор все ожесточался, поскольку Паскуалю Корнехо, сынку покойного дона Селестино, ударило в голову выпитое вино и гордость в нем взыграла, а этот Паскуаль был парень бедовый и горячий — он воевал в войсках генерала Маркеса[74] и бахвалился, что самолично расстрелял каких-то бродяг, — говорят, это были лекари, в селении Такубайя, а когда победил Хуарес, то он скрывался на ранчо, и никто его не нашел, пока не началось правление дона Себастиана[75], — так вот этот Паскуаль, возбужденный вином и гордыней, потерял терпение и с пистолетом в руке направился в церковь, чтобы припугнуть сеньора священника; а им в ту пору был очень славный старикашечка, сеньор священник Роблес, Хосе Асунсьон Роблес, которого еще после сделали каноником и потом он умер в Гуадалахаре; этот сеньор священник дал мне первое причастие, я его хорошо помню, он был говорун, посещал всех в селении, и когда выпал ему случаи посетить святую землю, он оттуда привез множество реликвий и все роздал прихожанам; мне достались четки, которыми прикасались к святым местам, не помню, где и когда я их потерял, — так вот этот Паскуаль со своими замашками вояки, взяв пистолет, направился в церковь, но сеньор священник Роблес оказался не робкого десятка, да еще собрался народ, наглеца попытались обезоружить, и чуть было не случилось тут убийства, но все же священник настоял на своем. Мессу служить не стали, и этим Корнехо пришлось продлить бдение возле покойного еще на одну ночь, а поскольку мер предохранительных они не приняли, то труп стал разлагаться, и было такое зловоние, что его никто не мог вынести, и вторая ночь бдения, — а я там находился, — была сплошной ужас, даже родственники не знали, куда деваться, а потом гроб несли пеоны, они завязали себе рты и носы тряпками, вымоченными в спирте, и церковь настолько пропиталась зловонием, что ее пришлось дезинфицировать, — вот если бы перед тем, как заколотить гроб, бросили бы в него извести да формалина…
(Дон Тимотео испытывает чувство стыда, и всегда будет испытывать это чувство, — почему именно в эти минуты он вспомнил жену в первую брачную ночь и в день, когда она родила Дамиана, именно в эти минуты, во время одевания покойницы, и после, когда она лежала на одре и он подхватил ее за бедра, укладывая в гроб?)
— …сеньор священник Роблес из тех, кто не верит, что мертвые являются нам, если оставляют неоплаченные счета или зарытые клады или если их не отпевают в церкви, однако я знавал множество людей, неспособных врать, и они уверяли, что с ними говорили покойники: мне сказали об этом дети, которые этих покойников не знали, но описывали их точно, и мужчины, которых от страха пробирала дрожь, и женщины, которые при виде призраков падали в обморок; по правде говоря, я сам никогда не видывал призраков, а живал и в таких домах, где, по слухам, они водились и пугали людей; однажды ночью, припоминаю, живя в том доме, что принадлежал покойному Маргарите Пересу, а он приходился дедом Луису Гонсаге, пришлось мне идти в загон для скота, и увидел я белую тень, которая мне делала знаки, чтобы я, значит, подошел, и вот тут-то задрожали у меня коленки, и не знаю, то ли бежать мне, то ли заклинать ее: «Во имя господа прошу тебя, если ты из мира сего или с того света…» Что за паскудство! — сказал я сам себе, не побегу я, что бы ни случилось, и пусть хоть сердце разорвется на кусочки, заговорю с ней, за каким сокровищем она явилась; подошел поближе, и вдруг взлетела курица, которая на разостланном белье пощипывала себя под крылом, а ведь казалась головой призрака, подзывавшей меня…