Не много радости ждало его и дома. Хоть он не очень любил свою квартиру и стыдился её убогой обстановки, Штааль подъехал к дому на Хамовой не без радостного чувства: «Всё же свой угол, и мебель своя, и всё своё». Дворник, с которым он был в натянутых отношениях, неприветливо отдал ему ключ, не поздравил с приездом, а только сказал многозначительно, что со службы два раза присылали справляться. Из лавки, помещавшейся в том же доме, вышел приказчик и пожаловался на дела: совсем денег нет для оборота (Штааль был должен лавочнику). В квартире с забелёнными окнами было темно, грязно и неуютно. Ямщик, кряхтя, внёс в квартиру сундук. Штааль с трудом развязал верёвки. Вещи были сложены плохо. Самое нужное оказалось внизу. Штааль с досадой повыбрасывал все вещи на стулья, причём опрокинул и разбил лампу. Затем он отправился в баню, оттуда на службу и по знакомым.
Настроение у всех было очень дурное.
Над могилой фельдмаршала была краткая, выразительная надпись: «Здесь лежит Суворов». Штааль расстроенно вспомнил швейцарский поход, бездонные пропасти Альпов, подвиг и смерть князя Мещерского, гибель приятелей, знакомых. «А они ещё удивляются, что я вернулся из похода другим человеком. Мудрено было бы проделать это и не стать другим». Ему вспомнился ясно образ старого полководца, проезжавшего над альпийскими пропастями. «Да, всё ни к чему, и доблесть, и подвиги, и слава…» Штааль пытался настроить душу на торжественный лад – возвышенные и новые мысли не приходили ему в голову. Он ещё постоял – делать у могилы было нечего – и пошёл дальше: на том же кладбище лежал Александр Андреевич Безбородко. Штааль без труда отыскал его могилу. В гроте, за медной решёткой, на небольшом возвышении, стояла колонна с бюстом канцлера, окружённая какими-то аллегорическими фигурами. У подножья мавзолея был виден орёл с опущенными крыльями и княжеский щит с девизом «Lahore et zelo».[238] Александра Андреевича Штааль знал гораздо лучше, чем Суворова, и любил его иной, более крепкой любовью: не как национальное сокровище, а как близкого, родного человека. Он смотрел на бюст и вдруг, к собственному своему удивлению, прослезился, впервые в жизни почувствовав страх при виде сходства с тем, чего больше не было. Бюст верно схватывал то оторопелое выражение, которое изредка появлялось у Александра Андреевича. Вытирая глаза, Штааль опять подумал, как много видел и унёс с собой старик Безбородко, – так он и не успел обо всём его расспросить.
Он посидел с четверть часа у могилы. Думал о том, о чём всегда все одинаково думают над могилами и немедленно забывают, вернувшись с кладбища. Он старался создать такой круг мыслей, при котором не было бы глупой шуткой то, что случилось с князем Безбородко, с Суворовым и со всеми другими лежащими здесь людьми. Этого круга мыслей Штааль не нашёл. Тоскливо вспоминались ему какие-то обрывки заученных представлений о загробной жизни, но всё это было так смутно и неправдоподобно. К тому же умнейшие люди, разные Вольтеры, Аламберы и Дидероты, ни во что такое не верили и даже как будто научно доказали, что всё это пустое суеверие и вздор. «Разумеется, вздор, разумеется, глупая шутка», – думал Штааль, постепенно радостно озлобляясь, с твёрдым желанием не поддаться этой глупой шутке. Ему становилось скучно. Мысли были неинтересные – давным-давно, верно, всё это передумано, – и сидеть так у могилы без толку в холодную, сырую погоду было неприятно. Штааль взглянул на левые часы (у него их было двое – он теперь очень следил за модой) и сказал себе, что спешить всё равно некуда, который бы час ни был. Никто нигде его не ждал. «Погулять разве здесь, скоро и меня тут где-нибудь похоронят», – подумал Штааль. Он был совершенно здоров и очень любил думать о своей н е д а л ё к о й к о н ч и н е. В последнее время он не раз мрачно говорил о ней приятелям и немного раздражался от того, что никто не обращал на его слова никакого внимания. Мысль, что и его здесь где-нибудь скоро похоронят, была, скорее, приятна Штаалю. Он надолго задержался на ней, лениво бродя по огромному кладбищу и представляя себе во всех подробностях, как его будут хоронить и как каждый из знакомых отнесётся к известию об его кончине. Штааль понимал, что известие это, собственно, ни на кого не могло произвести потрясающего действия. Но всё-таки эффект, связанный в особенности с его молодостью и полным одиночеством – ни жены, ни родных, – был трогательный. Штааль старался угадать, какой именно уголок земли ему отведут, представлял себе обряд похорон – и приятное умиление всё больше его охватывало. Затем он попробовал себе представить и день следующий за похоронами. Ему стало очень страшно.
«Экое ребячество, – подумал он. – Или мне всегда будет семнадцать лет? А ведь сейчас говорил, что стал другой человек».
Однако расстаться с приятными и трогательными мыслями было жалко. Устало бродя между могилами Лазаревского кладбища, Штааль продолжал думать о том же, лишь немного изменив тон своих мыслей, придав им и некоторую насмешливость, от которой, впрочем, они становились ещё трогательнее. «Да, так где же я буду лежать?» – думал он, осматриваясь кругом. Одно место ему особенно понравилось. «Здесь недурно… Купить разве это место, когда будут лишние деньги?.. А соседи кто? Долго лежать рядом, надо бы познакомиться».
Он нагнулся и прочёл эпитафию:
Аз тысяча седьмсот двадцать девять лета
В 28 ноября жителем стал света,
А год месяца седьмсот был сорок четвёртый,
13 июля, как вкусил я смерти.
В Голландии живота я тогда лишился,
Когда дел отечеству полезных учился…
Стихи показались ему плохими. Он не пожелал лежать рядом с каким-то мальчишкой, вкусившим смерти более полувека тому назад. Штааль усмехнулся и пошёл дальше, читая по сторонам эпитафии. «Бех – несмь, есте – не будете». «Ну и не будем, что с того? А ты уже „несмь“, – думал он раздражённо о человеке, который позволял себе за гробом над ним издеваться. – И Бог с тобой, бех!.. Нехорошо, впрочем, так думать на кладбище. Обо мне тоже так будут говорить. Ну и пусть говорят. Мне совершенно всё одно», – думал Штааль. Плоские мысли эти казались ему глубокими и смелыми, особенно потому, что он чувствовал сам их неприличие. «Какое там уважение к мертвецам! За что их уважать?..»
Он опять вспомнил fosse commune,[239] в которую бросили Робеспьера, стоявший там запах, огромную, блестящую, как металл, муху, ползшую по стеклу в сторожке. Штааль вдруг почувствовал усталость. На траве между могилами стояла пустая тачка. Он подошёл к ней и, потрогав рукою, не очень ли грязна, присел на край. «Ну а здесь кто похоронен?» – задал он себе вопрос и стал читать длинную эпитафию. «На сём месте погребена Агафья Иванова дочь, де Ласкаря жена, урождённая Карабузина…» – Верно, почтенная бабушка. Спи спокойно, Агафья Иванова дочь. – «Монумент, который моя нежность воздвигнула ея достоинству, источнику и свидетелю наигорчайшей моей печали, приводи на память потомкам нашим причину моих слёз…» – Что ж, приводи, приводи… – «Пускай оплакивают купно со мною обитающую здесь добродетельми изящных дней достойную гречанку…» – Так она гречанка? Карабузина? Вот тебе раз!.. – «…приятную разными живо в ней являющимися качествами, скромную, благотворительную и нежную жену без слабости, к прелестям, к талантам вмещающую в себя и премудрость. О, судьба! вот сколько причин долженствовали тебя умилостивить. Родилась в 1753 году, февраля 4 числа преставилась в 1772 году…»
Сердце Штааля вдруг сжалось: «Так ей было всего девятнадцать лет…» Глупое, насмешливое настроение сразу с него сошло. Почтенная старуха вдруг превратилась в молоденькую красавицу. Штааль постарался вообразить гречанку, прекрасную, как те статуи, которые он видел в Италии, в музеях. «Ах, бедная, как жаль… Девятнадцати лет умерла, верно, от злой чахотки», – подумал он. Ему мучительно захотелось воскресить несчастную гречанку. «Она могла бы меня полюбить… Потом я вернул бы её убитому мужу…» – Штааль вдруг устыдился глупости своих мыслей. Он повернулся на тачке и перевёл глаза на соседнюю могилу, которая тоже была с эпитафией. «На сём месте погребена и вторая его, подполковника де Ласкаря, жена, Агафья Иванова, дочь Городецкая…» «Так он женился снова, неутешный супруг! И опять на Агафье Ивановне, как странно! – подумал Штааль, переводя глаза с одной эпитафии на другую и сверяя с удивлением имена. – Вот и наигорчайшая его печаль! – Штааль горько усмехнулся, точно относя к себе изменчивость подполковника де Ласкаря. – Да, да, пускай оплакивают купно со мной… – бессмысленно говорил он вслух слова эпитафии. – А впрочем, их нельзя винить… Что ж, они все так созданы. Этот подполковник де Ласкари, быть может, долгие годы оплакивал свою милую гречанку. А потом жизнь взяла своё, рана сердца зарубцевалась, и он полюбил другую деву, – говорил мысленно Штааль словами разных хороших сочинителей, настраиваясь на доброту и снисходительность к человеческим слабостям. – Все мы люди, все человеки, и де Ласкари, и обе Агафьи Ивановны, и вот этот, кто здесь лежит», – думал он, переводя взор на третью могилу у тачки и снова всматриваясь в эпитафию: «На сём месте погребена Елена, де Ласкаря третья жена, урождённая Христоскулеева. Несчастный муж, я кладу в сию могилу печальные останки любезной жены…»