Гости, не интересовавшиеся серьёзными разговорами, играли у госпожи Шевалье в карты. Для них каждый вечер были готовы бостонные столы. Угощала гостей хозяйка по-французски: кроме сладкого печенья к чаю и конфет, ничего не подавалось. В Петербурге многие находили этот обычай прекрасным и говорили, что его нужно было бы ввести везде: нельзя каждую ночь пить шампанское и есть ужин из десяти блюд. Но в русских домах французский обычай не прививался.
У госпожи Шевалье время было распределено строго. После обеда, за которым она вовсе не ела хлеба и ничего не пила, чтоб не пополнеть, знаменитая артистка полтора часа ходила взад и вперёд по своей спальной при опущенных шторах: таким образом достигалась двойная выгода – для талии и для цвета лица. Затем, уже при свете, перед зеркалом, тоже полтора часа пела гаммы. Закончив упражнения, госпожа Шевалье проглотила рюмку какого-то питья и не торопясь занялась туалетом. Это длилось долго. Хозяйство в доме, по раз навсегда выработанной программе, вёл мосье Шевалье, больше от скуки: ему совершенно нечего было делать. Когда певица, в модном, очень узком тёмном платье с поясом почти под мышками, вышла в парадные комнаты, в гостиных и в передней всё оказалось в полном порядке: с вешалок у входа было снято всё хозяйское, в канделябры вставлены новые свечи (зажжены были только два канделябра, остальные зажигались в последнюю минуту). Конфеты, печенье уже стояли на главном столе в большой гостиной. В передней находилась молодая, некрасивая, но нарядная горничная. Лакеев вовсе не было. Госпожа Шевалье очень заботилась о том, чтобы у неё в доме всё было не так, как у русских бар: она инстинктивно чувствовала, что, принимая богатейших людей России, у которых были огромные дворцы и несчётное количество прислуги, она могла выезжать только на оригинальности приёма. Мосье Шевалье встречал гостей и переправлял их из передней в большую гостиную. Здесь его роль кончалась. Когда все гости были в сборе, он держался больше в непарадных комнатах и только изредка для приличия показывался в салоне, предлагал то одному, то другому гостю ещё чашку чаю и снова исчезал. Госпожа Шевалье любила своего мужа (он был свой, близкий человек в этом огромном чужом городе), но немного стыдилась его; вдобавок побаивалась, как бы он по привычке не назвал кого-либо из гостей «citoyen» или не сказал императору «salut et fraternite».[155]
Убедившись, что всё в полном порядке, господа Шевалье лениво подошла к окну и отодвинула шторы. За окном рвалась вьюга.
«Quel affreux climat!»[156] – подумала артистка. Мосье Шевалье беспокойно вошёл в салон. Ей вдруг почему-то стало жалко мужа.
– Elle est bien, ma robe, qu'en dis-tu?[157] – спросила она, прислушиваясь к музыке своего голоса.
– Exquise, ma cherie,[158] – радостно ответил мосье Шевалье.
Её раздражило, что он произнёс esquise, – и стало скучно с ним разговаривать: ей всегда было известно, что и как он скажет. Она села в кресло у большого стола гостиной и открыла наудачу томик Кребильона («mon vieux Crebillon»[159] – так обычно называла она с милой улыбкой своего любимого писателя). Но не успела госпожа Шевалье дочитать первую страницу, как у входных дверей задрожал колокольчик. Хозяин поспешно зажёг все свечи и бросился в переднюю. Госпожа Шевалье в последний раз взглянула в зеркало и вполоборота повернула голову от книги.
Иванчук приехал на вечер в числе последних гостей вместе с графом Паленом, которому был обязан приглашением. Он вошёл в переднюю каким-то особенно бодрым шагом, перебирая в уме, как бы чего не упустить. В нём природное нахальство всегда перевешивало застенчивость молодого человека. Но всё же перед важными вечерами он чувствовал себя, как обстрелянный воин перед сражением: дело было знакомое и нестрашное (кроме первой минуты), а всё-таки требовалось смотреть в оба, работать мозгами и хорошо собой владеть, чтобы извлечь из вечера всю выгоду, а заодно и всё удовольствие, которые он мог дать. Смущало его немного, что говорить придётся по-французски. «Ну, да я очень насобачился», – бодро подумал Иванчук.
В передней Екатерина Николаевна Лопухина вкалывала булавку в курчавые чёрные волосы. Она вскрикнула от радости, увидев графа Палена, который остановился, развёл руками и очень непохоже изобразил на лице крайнюю степень восхищения. Несмотря на свой далеко не молодой возраст, Пален пользовался большим успехом у женщин: они неопределённо говорили, что в нём есть ч т о – т о т а к о е. Сам Пален был к дамам благодушно снисходителен. Говорил он со всеми женщинами как с маленькими детьми, с идиотами или как с учёными пуделями, – точно его забавляло и восхищало, что они всё-таки понимают не очень сложные вещи. Иванчук, для которого Пален был воплощением совершенства (не мог он простить графу только выбор военной карьеры), старался перенять его манеру разговора с дамами. Но ему она никак не давалась.
– Ах как я рада видеть вас, Пётр Алексеевич, – сказала Лопухина, нерешительно оглядываясь на Иванчука. Она совершенно его не помнила. Но весёлая улыбка молодого человека ясно показывала, что здесь очевидное недоразумение и что они сто лет знакомы. Лопухина поверила улыбке и смущённо поздоровалась, стараясь сообразить, кто это. Иванчук галантно поцеловал руку Екатерины Николаевны и отступил из скромности на несколько шагов в сторону. Лопухина оживлённо заговорила вполголоса с Паленом. Он совершенно её не слушал и отвечал ласково-бессмысленно первое, что приходило ему в голову.
– Так у вас, в вашей политике, всё хорошо? Non, dites,[160] – негромко говорила Екатерина Николаевна каким-то особенным, грудным и тёплым голосом.
– Напротив, княгиня, напротив, – отвечал замогильным голосом Пален, – В политике готовятся страшные, неслыханные катастрофы. Le monde s'engouffre de plus en plus. Mais qu'est ce que cela peut bien me faire, puisque vous existez![161]
Иванчук с восторгом смотрел на своего начальника. Лопухина махнула рукой.
– Правда, у меня сегодня ужасный вид? – быстро сказала она, расширив глаза со стыдливой улыбкой. – Я сегодня безобразна, правда? Нет, скажите раз в жизни правду…
– Вы сегодня очаровательны, княгиня. Я никогда не видел вас столь сказочно прекрасной. Боже, как вы хороши! – говорил восхищённо Пален, глядя через голову Лопухиной на дверь соседней комнаты, откуда слышались голоса.
– Ах нет, я бледна, я знаю, что я нынче бледна… Я не спала всю ночь.
Через малую гостиную они прошли в большую, где собралось общество. Госпожа Шевалье с улыбкой поднялась навстречу Лопухиной. Обе дамы впились друг в друга взглядами, и каждая на всю жизнь запомнила до мельчайших подробностей платье другой – искусство, свойственное одним женщинам и неизменно повергающее в изумление мужчин. Затем они нежно расцеловались. Вид Лопухиной ясно показывал гостям: «Да, я у н е ё бываю, да, я с н е й целуюсь, ибо талант выше в с е г о э т о г о» (Екатерина Николаевна ездила к новой фаворитке императора главным образом назло своей падчерице).
У госпожи Шевалье обычно никого не знакомили, и вновь входящие здоровались только с хозяйкой. Но на этот раз гостей было немного, и Пален, поцеловав руку госпожи Шевалье, обошёл всех. Иванчук следовал за ним. Ему очень нравилось то, как входил в гостиную Пален, неизменно сосредоточивавший на себе общее внимание. Иванчук огорчённо думал, что так входить трудно и что для этого нужно иметь очень многое: и высокий рост Палена, и его звучное имя, и его репутацию, и его безграничное равнодушие к тому, что о нём подумают и скажут. Некоторые гости, подавая руку Иванчуку, скороговоркой называли свои фамилии, и опять его весёлая улыбка показывала, что здесь совершенное недоразумение. Не поверил недоразумению только вице-канцлер Панин: он ответил холодным взглядом на улыбку молодого человека и тотчас отвернулся. Иванчук немедленно выразил лицом, что вполне понимает и прощает рассеянность государственного деятеля. Обойдя всех гостей, он выбрал себе самое подходящее место: не слишком близко к хозяйке (это не соответствовало бы его служебному положению), но и не очень далеко от неё.