На сцене гулко стукнули три раза молотком. Иванчук успел изобразить сожаление по поводу того, что начало спектакля не даёт ему возможности продлить интересную беседу, и, наклонив вперёд голову, прошёл обратно во второй ряд, повторяя с сияющим выражением «пардон», «миль пардон». Как он ни любил общество высокопоставленных людей, он всегда, расставаясь с ними, чувствовал некоторое облегчение. Занавес поднялся с приятным, чуть волнующим шелестом. Одновременно в первую от сцены ложу вошёл, вызывая общее внимание, граф фон дер Пален, военный губернатор Петербурга.
Под стук дверей и отодвигаемых стульев что-то сыграла на английской гармонике заезжая девица. Кроткое выражение её лица свидетельствовало о том, что она знает своё место: девица всегда играла под стук дверей и шорох шагов. Ей похлопали в ложах второго яруса; в отсутствие императора аплодировать можно было кому угодно и когда угодно. Артистка встала, шагнула вперёд и низко присела, наклонив длинную голову (она очень долго, по лучшим образцам, училась этому поклону). Хлопали девице мало, однако достаточно для того, чтобы она сочла себя вправе снова сыграть ту же пьесу, – к большому удовольствию немок и немцев второго яруса: чем дольше продолжался спектакль, тем им было приятнее.
Иванчука в театре интересовали исключительно антракты. Он отвернулся от сцены и снова принялся рассматривать зал. «Патрон какой именинник, – подумал Иванчук, глядя на графа Палена. – Он, впрочем, на людях всегда именинник… Тонкая штучка Пётр Алексеевич, сущий Машиавель!.. А поглядеть глупому человеку со стороны – совсем душа нараспашку», – думал Иванчук с удовольствием. Он с чрезвычайным почтением относился к своему начальнику, и ему особенно было забавно, что глупым людям со стороны Пален может показаться добродушным и простым человеком. В соседней с военным губернатором ложе сидела красавица Ольга Жеребцова. С ней Иванчук не был знаком и очень об этом сожалел. Он внимательно вгляделся в её бриллиантовую диадему и оценил её не меньше как в восемь тысяч – даже по ценам, сильно сбитым французскими эмигрантами, которые распродавали свои последние вещи.
«А ведь она этак долго будет играть – сыграет и повторит, сыграет и повторит… До Шевалихи ещё далеко. Не пойти ли в ресторацию?»
В ресторацию во время спектакля выходили только важные люди либо щёголи. Иванчук дождался конца пьесы и под шум новых, немного более жидких рукоплесканий направился к выходу, со снисходительной усмешкой, относившейся к игре артистки. У полуоткрытых дверей зрительного зала стоял только что вошедший красивый молодой генерал, командир Преображенского полка Талызин. Иванчук был с ним знаком, но не совсем; его раза два представляли генералу, однако уверенности, что Талызин его знает, у Иванчука не было. Он с достоинством поклонился и скользнул мимо генерала, говоря вполголоса:
– Мочи нет, как фальшивит…
Это замечание передавало Талызину инициативу дальнейшего: он мог, если хотел, начать разговор. Генерал приветливо протянул руку Иванчуку и, может быть, поддержал бы разговор об артистке. Но его внимание отвлёк молодой невысокий офицер, тоже выходивший из зала.
– Вы, сударь мой, что ж, или знать меня не хотите? – сказал Талызин, ласково улыбаясь и хватая молодого человека за рукав. – Третьего дни опять не были, а?
Иванчук оглянулся на офицера, помешавшего ему поговорить с командиром Преображенского полка, и с удивлением узнал двадцатилетнего графа де Бальмена. «Не умеет Талызин соблюдать диштанцию, – подумал Иванчук. – С этаким клопом как разговаривает. А где же это он третьего дни опять не был?.. Говорят, Талызин зачем-то собирает у себя молодых офицеров».
– Странный нынче день! На солнце не больно смотреть, точно и не светит, – сказал Талызин.
Солнце не интересовало Иванчука. Он приятно улыбнулся и вышел из зала. В пустом коридоре было холодно. Иванчук, морщась, потрогал перед зеркалом суставом указательного пальца образовавшуюся у него в последнее время складку между шеей и подбородком («нет, это так, – успокоил он себя, поднимая голову, – вот и нет никакой складки»). Он снял с досадой только что замеченную им на левом плече пушинку от шубы («ох, стала лезть») и прошёл в ресторацию. Она тоже была ещё пуста. Буфетчик симметрично раскладывал на тарелках бутерброды, наводя на них пальцем последний лоск. Лакей, сонно сидевший в углу, вскочил и подбежал к барину, предлагая занять столик. Иванчуку не хотелось есть (в театр приезжали в четвёртом часу прямо с обеда), да и денег было жалко. Столика он не занял, чтобы не давать на чай лакею, но у буфета выпил рюмку гданской водки и поговорил с буфетчиком, внимательно расспрашивая его об артистках и об их покровителях. Буфетчик отвечал неохотно. Иванчук расплатился. В эту минуту в ресторацию вошёл Штааль. В руке у него был букет, обёрнутый в тонкую бумагу.
«Его только не хватало, куды кстати», – со злобой подумал Иванчук. Штааль подходил к буфету, и ограничиться поклоном было невозможно.
– Ты что здесь делаешь? – небрежно протягивая руку, сказал Иванчук первое, что пришло в голову.
– Глупый вопрос, – кратко ответил Штааль, подавая левую руку.
Иванчук вскинул голову от неожиданности.
«Как этот болван озлобился после их похода, аж лицо стало другое. А ведь вернулся с поручением ранее всех и не ранен, слава Тебе, Господи! – подумал он. – Злится, что видел меня с графом Ростопчиным…»
– Мне коньяку дайте с зельцвассером, – неприятно щурясь, произнёс Штааль и взял в левую руку букет с проступавшей на бумаге влагой.
– Белого или жёлтого прикажете?
– Жёлтого.
– Да ведь ты, кажется, не охотник до представлений, – сказал Иванчук, подчёркивая равнодушным тоном, что грубый ответ его задеть не может. – И то, скучно. Я, брат, признаться, зеваю от гипокондрии, когда не Шевалиха… Всё одни персонажи. И на сцене, и в зале.
– Ты мне уже говорил это в Каменном театре.
– Да, да, всегда зеваю, – повторил, несколько смутившись, Иванчук. «Однако, правда, какая у него стала неприятная физиономия. Совсем не тот, что был прежде», – подумал он.
– А когда Шевалье, то не зеваешь? – насмешливо спросил Штааль.
«Да, вот оно что, ведь он за ней волочится, дурак эдакой, – подумал Иванчук. – И букет для неё… Очень он ей нужен, твой трёхрублёвый букет…»
– Что ж, она без экзажерации хороша,[120] – сказал он. – И притом мила необыкновенно… Особливо не на сцене, а дома, – добавил Иванчук, и по лицу его вдруг скользнуло наглое выражение. – Я в четверг к ней собираюсь вечером. Ты, верно, тоже у ней будешь?
Штааль вспыхнул:
– Так ты у неё бываешь? Как же ты…
Он оборвал вопрос. «Ведь всё равно этот лизоблюд не скажет, как он туда пролез. Какой он стал, однако, противный с тех пор, как в люди выходит!.. И голос жирный эдакой…»
– Бываю, бываю, – с невинным видом ответил Иванчук (он в первый раз получил приглашение). – В четверг уговорился быть у ней с патроном. Ну да, с графом Петром Алексеевичем… А ты разве не бываешь у Шевалихи? Твоё начальство, кстати, тоже её не забывает. Осенька де Рибас-то… Ведь ты при нём состоишь? Да, кстати, ведь он получил абшит![121] Так ты теперь при ком же?
– Ни при ком, – кратко ответил Штааль.
– Ежели я могу быть тебе полезен, с превеличайшей радостью замолвлю словечко, – покровительственно сказал Иванчук. Он охотно давал такие обещания, так как считал, что они решительно ни к чему не обязывают; никогда без надобности не замолвлял словечка.
– И много народу у ней бывает? – перебил Штааль.
– У Шевалихи? Нет, немного, – неопределённо ответил Иванчук.
– Правда ли, будто она в связи с государем? – быстрым злым шёпотом спросил Штааль.
Иванчук быстро оглянулся (буфетчик стоял далеко) и пожал плечами:
– Ну, разумеется, это всякий ребёнок знает…
– А как же княгиня Гагарина?