Я была страшно встревожена и при этом не могла допустить худшее, пусть даже такое близкое и вероятное. Весь тот день и следующий я не находила себе места. Ни подтверждения, ни опровержения не поступало.
Вечером второго дня мы обедали рано: королева выезжала с дочерьми в театр на какое то представление. Мыс мужем оставались дома — нам было не до веселья, да и надеть было нечего. После обеда девочки пошли прихоро–шиться напоследок, потом все собрались у королевы в будуаре, мы тоже были там. Вышли на просторную площадку второго этажа, где толпились придворные. Королева и принцессы накинули палантины, расцеловались со мной и уже готовились войти в лифт, когда с запиской на подносе подбежал дворецкий.
— Из британской миссии, ваше величество.
— Да? — рассеянно отозвалась королева, вскрывая конверт. Разговоры сразу утихли. Едва взглянув, она воскликнула: — Это для вас телеграмма, Мария, от Дмитрия! — и прочитала вслух: — «Папа и трое дядей…»
Не поднимая глаз от бумаги, она смолкла, по заострившемуся лицу разлилась бледность. Наступила мертвая тишина, все оцепенели. Я бросила на нее растерянный взгляд, огляделась и все поняла.
У меня ходуном пошли колени, я упала в кресло у стены. Кружилась голова, в ней не было ни единой мысли. Королева поспешила ко мне, обняла; я уронила голову ей на плечо, в теплый соболий воротник. Больше ничего не помню.
— Лучше всего оставить ее с вами, — как в тумане, словно отходя от наркоза после операции, услышала я ее голос. Потом все ушли, лязгнула дверь лифта, и площадка вдруг и сразу обезлюдела.
Вскоре муж отвел меня вниз. Руки и ноги у меня налились свинцом, я едва тащилась. Оставшуюся ночь я недвижно сидела в кресле. По–моему, я даже не плакала. Голова отсутствовала.
На следующее утро меня навестили королева Мария с дочерью Илеаной. Я еще не могла говорить, и они помолчали со мной. Постепенно напряжение ослабло, и я смогла плакать; я утопала в слезах, и это помогло; иначе я, наверное, сошла бы с ума.
В дворцовой церкви отслужили заупокойную обедню по отцу, были королевская семья, двор и официальные лица. После службы королева опустилась на колени перед могилой своего малютки–сына Мирчи, умершего в войну, перед самым бегством из Бухареста. Опустившись с ней рядом, я гадала, узнаем ли мы когда нибудь, как и где был похоронен отец. По сегодняшний день это остается тайной, и вряд ли она будет разгадана.
Трагедия потрясла всех, и, несмотря на антирусские настроения в Румынии, многие соболезновали мне, даже совершенно незнакомые люди, но я никого не принимала, не могла никого видеть.
Младшая дочь королевы, которой тогда не было и десяти лет, очень выручила меня в те дни. Обычно дети пугаются физических и душевных страданий, но этот ребенок был исключением. Она сама приходила ко мне и час–другой старалась развлечь: показывала книжки с картинками, игрушки, рассказывала про свое. Пока она была со мной, я держала себя в руках.
Когда прошли первые несколько дней, я стала оправляться от удара. Гнетущая тоска и опустошенность уходили, оставив в сердце тупую иглу; я возвращалась в прежнее состояние. Я была не у себя дома и потому решила, что не вправе распускать нервы. Я вернулась за общий стол и заставила себя вести прежнюю жизнь.
Позже я узнала, каким образом адресованная мне телеграмма брата была вручена королеве. Почта между западными странами и Румынией работала нерегулярно. Моя переписка с Дмитрием шла через британское представительство: Министерство иностранных дел слало телеграммы посланнику, представительство пересылало мне, обычно прямо во дворец и на мое имя. Но в тот раз посланник, ознакомившись с содержанием телеграммы, благоразумно отослал ее на имя королевы, сопроводив запиской, которую она, в спешке распечатав конверт, просто не заметила.
Неделю–другую спустя стала доходить иностранная пресса, прежде всего французские газеты, со статьями о петроградской трагедии, некоторые изобиловали подробностями. Эти «подробности» были на совести журналистов, позже оказалось, что они сплошная выдумка, но тогда им верилось. Меня от них оберегали, и я бы милосердно осталась в неведении, если бы не принц Кароль. Как то мы все сидели за завтраком, он спустился позже, с пачкой газетных вырезок, и положил их рядом с моим прибором. Выхватив глазами заголовки, я с ужасом представила, что там могли написать.
Прошло немного времени и стало известно о другой, не менее страшной трагедии. В июне предыдущего, 1918 года, день в день с крестинами нашего мальчика, великая княгиня Елизавета Федоровна (тетя Элла), мой сводный брат Володя Палей и разделявшие с ними ссылку великий князь Сергей Михайлович, князья Иоанн, Константин и Игорь Константиновичи и двое слуг — все погибли страшной смертью в Алапаевске. Еще живыми их сбросили в запущенную шахту. Изверги стреляли им вслед, валили в шахту камни. Кто то сразу погиб, другие еще несколько дней были живы и умерли от ран и голода. Отец не узнал об ужасной смерти 21–летнего сына, и если можно говорить о милосердии среди всех этих ужасов, то оно было ему явлено.
Как я уже писала, тетя Элла так и не оправилась после гибели мужа в 1905 году. Она основала Марфо–Мариин–скую обитель и стала ее настоятельницей. Звучит парадоксом, но, уйдя в монахини, она со многим соприкоснулась, чего не знала в прежней жизни и в чем нуждалась для своего развития. Под влиянием нового окружения и новых обязанностей сухая дама с жесткими принципами превратилась в чуткое, отзывчивое существо. В Москве ее знали и любили за самоотверженную и полную благих дел жизнь. В начальный период революции, сознавая ее популярность у простого народа, ее не трогали, не трогали поначалу и при большевиках; она жила своей жизнью и была неотлучна из обители. Все шло своим чередом — трудились тетя Элла и ее инокини, шли службы. Мирная атмосфера обители, невозмутимое спокойствие и умиротворенность самой тети рождали отклик в людях, о ней шла молва, росло число желавших увидеть ее, поведать свои горести, услышать совет. Двери обители были открыты для всех. Она знала, что многим рискует. Долго это не могло продолжаться.
И однажды в Марфо–Мариинскую обитель вошел большевистский отряд. По приказу Московского Совета они пришли забрать настоятельницу, а куда ее пошлют, сказали они, не ее дело. Они предъявили ордер на арест, скрепленный советскими печатями. Тетю предупредили об их прибытии, но она и так без тени страха вышла к вооруженной своре. К этому времени собрались все обитатели объятого ужасом монастыря, одна тетя Элла сохраняла выдержку. Она сказала пришедшим, что перед уходом хочет помолиться в монастырской церкви, сказала не терпящим возражений тоном, и ей уступили.
Тетя шла впереди вереницы плачущих сестер, позади большевики. Перед папертью она обернулась к ним и попросила тоже войти. Пряча глаза, шаркая сапогами, они вошли и сдернули фуражки. Отмолившись, тетя отдала последние распоряжения сестре, которую оставляла вместо себя, и простилась со всеми. Ее увезли, двум сестрам разрешили ехать с нею. Автомобиль с тремя женщинами со всех сторон облепили вооруженные солдаты.
Их сослали в Сибирь, в Алапаевск, к уже находящимся там родственникам, с которыми их потом и казнили. Из сестер, сопровождавших тетю, одну казнили, другую отослали в Москву. Последние дни перед расправой были ужасны, и мой брат Володя и тетя Элла, каждый на свой лад, ободряли остальных. Тетя не одобряла второй брак моего отца и никогда не интересовалась детьми от этого союза; и вдруг волею судьбы она оказалась в заключении с одним из этих детей. Володя был исключительный человек, и, прежде чем умереть одной смертью, они с тетей подружились, о чем он успел восторженно отрапортовать домой. Все это, естественно, мы узнали много позже.
Абсолютно ничего я не знала о моей мачехе, княгине Палей и обеих сводных сестрах. Я наводила справки, но никто ничего о них не слышал.
В моем подавленном состоянии я уже не могла воспринять новую беду в отдельности, обе словно слились в одну. Я думала, что скорбная чаша испита до дна. Казалось бы, установился мир, но для нас это был звук пустой; торжествующая нормальная жизнь только внешне задевала нас, душою мы по–прежнему увязали в ужасах. Наши идеалы были повержены. Все, что мы оставили в России, пошло прахом, рассеялось, словно ничего и не было. Но мы то еще принадлежали этому старому миру, что безвозвратно ушел, и наши узы еще не порвались.