До сих пор проход нам расчищала полиция, но сегодня полиции не было. Толпа с явным удовольствием толкала старого генерала, штабных офицеров и меня, стараясь по возможности не уступить дорогу. В их отношении, однако, не было провокации. Они смотрели на меня с холодным любопытством, но их ждало разочарование — я шла с непроницаемым лицом, сухими глазами, мое тело словно превратилось в камень. Я спустилась по ступеням, села в машину, и меня отвезли домой.
К вечеру в городе начались беспорядки. Толпы неуправляемых солдат наводнили улицы, из тюрьмы выпустили заключенных.
Это не замедлило сказаться на нашем госпитале. Раненые больше не вытягивались в струнку, когда к ним обращались врачи, они ходили по коридорам в нижнем белье и курили — и то, и другое было строго запрещено. Те, что сидели, больше не вставали при моем появлении; поначалу я слышала робкие шутки, потом — грубые замечания. Мне было неприятно, но, тем не менее, я дважды в день совершала обход по палатам по пути в столовую и обратно. После первого дня врачи попросили меня больше не приходить в перевязочную. Я согласилась. Я понимала, что это больше не мой госпиталь. Мое дитя перестало быть моим; его постепенно отнимали у меня, и я ничего не могла поделать.
Утром 17 марта слухи об отречении великого князя Михаила Александровича, которые ходили по городу с предыдущего дня, получили официальное подтверждение. Примерно в это же время до нас дошел знаменитый приказ №1. Этот приказ, изданный Советом рабочих и солдатских депутатов без ведома Временного правительства, учредил Советы во всей армии, отменил дисциплинарную субординацию солдат перед офицерами и запретил офицерам обращаться к солдатам на «ты».
Приказ №1, естественно, усилил волнения и ускорил разрушение армии. На фронте солдаты начали калечить, мучить и убивать своих офицеров. Я сама была офицером, и мое положение становилось опасным. Всего две двери отделяли мои комнаты от госпиталя. Мне негде было спрятаться, и сбежать я тоже не могла.
На тот момент в госпитале находились около трехсот легкораненых солдат, способных передвигаться, и восемьдесят санитаров, в отношении которых у меня не было уверенности. Когда я расследовала злоупотребления и занималась реорганизацией госпиталя, то провела дисциплинарную работу среди этих санитаров, и с тех пор, если возникала такая необходимость, наказывала их, хотя не имела на это официального права. Недавно я назначила старшим санитаром Тихонова, московского мастерового, художника и очень умного человека. Он читал все, что попадалось под руку, с несколько самоуверенным видом вступал в любые дискуссии и не пил ни капли спиртного. К начальству он всегда относился с независимостью и достоинством. Он имел склонность к социализму, и врачи не одобряли мой выбор, но я хорошо его знала и доверяла ему. Однако теперь мне оставалось лишь гадать, как сумбурные события последних дней повлияли на него.
Скоро я это выяснила. В то самое утро, когда вышел знаменитый приказ №1, ко мне явился санитар, приписанный к столовой персонала. Это был маленький расторопный латыш, хорошо знающий свое дело, один из моих любимцев. В руке он держал пачку групповых фотографий, сделанных несколько дней назад, — наши санитары и я в центре.
— Мария Павловна, подпишите, пожалуйста, товарищи очень просят, — широко улыбнулся он и положил фотографии мне на стол. — Еще Тихонов просил передать вам, чтобы вы не ходили одна в столовую; мы оба будем вас сопровождать, — продолжая улыбаться, добавил он.
— Хорошо, — ответила я, не требуя объяснений, и начала подписывать фотографии. — Послушай, что я хочу тебе сказать. Мы жили здесь вместе больше двух лет, и вы все мне как дети. Я не могу так сразу называть вас на «вы». Понимаешь?
— Да. Называйте, как хотите, мы всегда были довольны вашим обращением, — ответил он и, наклонившись, поцеловал мою руку, державшую ручку.
Я рассказала об этом Тишину, который просил меня не ходить по госпиталю. За несколько минут до обеда раздался стук в дверь.
— Войдите, — сказала я.
На пороге стоял Тихонов. Я посмотрела ему в глаза; его лицо изменилось, стало жестким, угрюмым. На секунду в моем сердце шевельнулось сомнение.
— Пойдемте, Мария Павловна, обед уже подан, — просто сказал он. Я встала и вышла следом за ним. Латыш ждал за дверью. С того дня и до моего отъезда эти двое два раза в день сопровождали меня в столовую и обратно.
Но, несмотря на все мои надежды, что это безумие скоро закончится, с каждым днем становилось все очевиднее, что мне оставаться в госпитале нельзя. К примеру, всего лишь несколько дней спустя толпа пьяных солдат у всех на глазах избила генерала, командующего Псковским гарнизоном, и бросила его в реку.
Та же толпа внезапно вспомнила обо мне. Муж одной из моих медсестер, которому я помогла устроиться писарем в штаб, попросил своих товарищей отвлечь внимание солдат, а сам бросился в госпиталь, чтобы предупредить меня.
Я оделась и в сопровождении Тишина прошла через сад в штаб, где меня встретили адъютанты Рузского. Но даже там я не чувствовала себя в полной безопасности. Не найдя меня в госпитале, толпа в конце концов выяснит мое местонахождение. Несколько офицеров не смогли бы меня защитить, даже если бы захотели. Однако в тот раз все обошлось. Толпа хоть и направилась в госпиталь, так до него и не дошла. Таких случаев было несколько.
Оставаться пленницей в собственном госпитале было бессмысленно. Я пошла к Рузскому и была потрясена его изможденным видом. Положение на фронте, сказал он, становится все хуже и хуже. Жестокость солдат по отношению к офицерам переходит всякие границы. Во всех частях созданы Советы, дисциплина почти полностью отсутствует, солдаты дезертируют толпами, унося с собой оружие и боеприпасы, и нападают на поезда. Гучков, военный министр Временного правительства, проехал по Северному фронту, пытаясь своими речами восстановить боевой дух армии, но все было напрасно.
А насчет моего отъезда генерал сказал, что придется подождать несколько дней: поезда переполнены бегущими с фронта солдатами. Если, как он надеялся, этот поток скоро уменьшится, тогда я смогу уехать. Он предупредит меня заранее, чтобы я успела собраться.
Из кабинета Рузского я вышла в прихожую, где несколько уральских казаков — телохранителей главнокомандующего — грели мою шубу у печки. Они предложили проводить меня до госпиталя. Такое отношение удивило и тронуло.
В основном отношение было совсем другим. Всех, кто был связан со старым режимом, втаптывали в грязь и демонстрировали им революционное презрение. Все с удивительной легкостью отказались от императора, начиная с его придворных и кончая духовенством. Эта легкость внушала ужас, она выражала не только презрение к традициям, но и полное отсутствие здравого смысла в отношении к будущему. Интеллигенция, которая теперь стояла у руля, не могла предложить ничего конкретного взамен того, что она разрушила, и народ перестал доверять этой новой касте так же, как и ее предшественникам.
Новые правители почувствовали это недоверие и дрогнули перед ним. Они не ожидали, что в народе проснется зверь, и теперь оказались в лапах этого самого зверя, которого не могли контролировать. Им остались только слова. Пламенные призывы, многословная демагогия, страстные речи — они звучали повсюду; в то время слова еще воздействовали на русское воображение.
Среди всего этого хаоса я чувствовала себя потерянной. Меня не оставляло ощущение беспомощности; меня словно бросили в волны, которые вот–вот сомкнутся над головой; плывущие на обломках люди смеялись надо мной и были готовы при первой же удобной возможности утопить. Казалось, они не замечали, что волны вздымаются все выше, и им самим грозит смертельная опасность.
21 марта, прочитав манифест Временного правительства, солдаты госпиталя, как и во всех воинских частях, присягнули на верность новому режиму. У меня не хватило смелости войти в тот день в церковь, но помню, я бродила поблизости и слышала слова богослужения и манифеста.