Валентина шла, глядя куда-то в сторону, и вдруг засвистела, как сорванец. Ребятишки оглянулись и радостно замахали руками: на гору голопом, колыхая мохнатым кольцом хвоста, мчался Тайон. Ярко чернела на его светлосерой морде сморщенная тюпка носа, розовый язык вываливался из белозубой с чёрными брылями пасти.
— Красивый он, правда? — спросила Валентина.
— Очень, — сказала Анна. — Сейчас мы поднимемся к осиновой рощице, — продолжала она оживлённо. — Я всегда не любила осинник, а в прошлом году поднялась туда с Маринкой и никак не могла оторваться от него. Особенно, когда нашли гриб... Знаете, такой большой, страшно крепкий гриб, на толстой кривой ножке...
— Неужели вас это интересует? — тихо спросила Валентина. — Вы изжарили этот гриб?
— Ну, конечно, — сказала Анна и улыбнулась задумчиво. Строгие черты её точно осветились и, уже снова став серьёзными, сохранили тепло улыбки в прищуре глаз и углублённых уголках рта.
— Страшно люблю лес, — продолжала она, — особенно осенью. Идти одной, чтобы рядом никто не шуршал и не мешал думать.
— И собирать грибы...
— Нет, я тогда совсем забываю о них, да и нет их поздней осенью. Только разве на опушке где-нибудь набредёшь на опёнки. Посмотришь, как сидят они во мху, крепенькие, дружные, прикрытые жёлтыми травинками, и так уютно покажется в лесу. А кругом тихо... В каждой веточке важность такая... Посмотришь, вслушаешься и почувствуешь вдруг всю красоту человеческого осознания, благодарность какую-то к самому себе за то, что живёшь. Ночью вот ещё на озере... Вы бывали когда-нибудь ночью у воды... так чтобы одной?
— Нет. Я боюсь в лесу, когда темно. Я люблю, чтобы было шумно и весело. Музыку люблю. Когда я слушаю хорошую музыку, у меня что-то дрожит внутри, и мне хочется сделать что-нибудь необыкновенное.
5
Невысокая осиновая роща росла в просторной лощинке на южном склоне горы. Вся она, от верхушек до самых корней, переливалась сизым блеском; плотные круглые листья, свободно болтаясь на слабых черенках, точно рвались улететь с неподвижных деревьев. Оживлённый плеск лопочущих листьев был почти страшен в безветрии, жидкие тени их текли по безжизненным голубым стволам, по высокой траве, редкой и ровной. Из травы торчали кое-где угловато обломанные камни, покрытые зелёной плесенью мха.
— Как здесь грустно? — сказала Валентина. — Этот лес напоминает мне покойника, у которого ещё растут ноги и борода.
Анна удивлённо посмотрела на Валентину.
— Вы бы посмотрели, как горит и сверкает эта роща осенью!
Они сели на опушке и загляделись вдаль, где виднелись грузные вышки шахтовых копров, окружённые сетью желобов и канав.
— Я очень интересуюсь проектом вашей новой системы на руднике, — сказала Валентина. — Это всё-таки страшно будет, да?
— Нет, мы постараемся, чтобы это было нестрашно, — сухо возразила Анна. И ей сразу представилось, с каким ожесточением говорит о её проекте Ветлугин. — Всё же построено на строгом расчёте.
Она не хотела и не могла теперь делиться с Валентиной тем, что так мучило и волновало её. Теперь она стала более скрытной и сдержанной. Она была слишком доверчива, и её ударили в самое сердце. Развал в работе, взыскание по партийной линии — всё это, мерещившееся Анне в тяжёлые минуты, было бы для неё окончательным приговором.
„Левой, правой!
Левой, правой!
Барабан уже дырявый...“ —
кричала Маринка, бегая со своими приятелями вокруг трухлявого пня. Потом Юрка сказал что-то о букашках, и все трое стали раскапывать пень.
— Моему сыну было бы уже шесть лет, — тихо промолвила Валентина. — Он был такой славный, смуглый, румяненький. — Она помолчала и с тоской добавила: — У него были такие большие руки, и он был немножко косолапенький. — Она опять умолкла, глядя на игравших детей, и Анна впервые заметила, какой у неё одухотворённый, прекрасный лоб, как трогательно выражение чистой печали на её ещё таком молодом лице... — Он так много внёс в мою жизнь, — продолжала Валентина с тяжёлым вздохом. — Вы знаете, однажды в детстве я отказалась петь на ёлке. Мой отчим глядел на меня, а я не хотела, я не могла петь при нём. Мать пошла за мной. Отчим тоже пришёл — грузный, красивый, пьяный. Он стал издеваться над нами обеими, и тогда мать (я никогда, никогда не забуду этого!!)... она заплакала, ударила меня, схватила меня одной рукой за рот и щёки, другой стала душить, — синие глаза Валентины сузились, и яркие краски в её лице побледнели. — С тех пор у меня осталось к матери только презрение. Но когда у меня родился ребёнок, я смягчилась и пожалела... поняла её. Ведь нас у неё было двое от первого брака. Мой муж тоже не любил детей... маленьких особенно, но даже он гордился сыном. Правда. Это был такой славный ребёнок.
— Вы разошлись? — тихо спросила Анна.
— Да. Он был ужасно... пошло ревнив. Он требовал, чтобы я бросила работу, он оскорблял меня на каждом шагу. Я слишком остро всё это переживала, и мы расстались.
— А ребёнок? — напомнила Анна, проникаясь живым участием.
— Он умер через год от скарлатины, — на лице Валентины заблестели слёзы, но она договорила почти спокойно: — Он совсем мало болел, он ведь был такой здоровенький.
— Бедная, — прошептала Анна, кладя руку на плечо Валентины. — Как это тяжело! Я знаю: я тоже схоронила ребёнка. А у вас вся семья... с ума сойти можно!
— Нет! — сказала Валентина со странной улыбкой. — Это нам только кажется, что мы с ума сойдём, а приходит горе, и всё переносишь.. И так же ешь и спишь так же... Только остаётся в душе провал... пустота, в которую боишься потом заглянуть, как в заброшенный колодец.
6
Через день Андрей, хмурый и озабоченный, вошёл в просторный кабинет парткома. Было ещё совсем раннее утро. В открытые окна тянуло свежей прохладой: и трава, и цветы, и кустарники, и темносерая между ними земля на дорожке, под окнами, ещё не просохли в тени от ночной сырости.
Андрей сел на подоконник, опёрся о него ладонями, глянул через плечо. Да, трава была влажная, и капли росы блестели в зелени листьев. Как свежо и радостно было в этом крохотном зелёном уголке!
«Этот толстый чорт всюду за собой цветы тащит!» — насмешливо-одобрительно подумал Андрей. Он предчувствовал, зачем Уваров вызывал его, и заранее сердился, но сердиться на Уварова было трудно. — «Так и есть, — отметил Андрей, обводя глазами большую светлую комнату, с огромным под красным сукном простым столом, с простыми, прямыми стульями; на этажерке, на шкапчике, на подставках у окон стояли горшки с крохотными ещё растениями... — Ему бы только агрономом быть!» — подумал Андрей, обращаясь взглядом к двери, в которую входил Уваров.
— Здорово! — сказал Уваров. — А я прямо из купальни, даже не завтракал. Вот проспал!
Воротник его русской рубашки был расстёгнут, мокрые волосы гладко прилизаны. Плавал он хорошо и, считая холодную воду средством от всех болезней, ходил купаться даже тогда, когда застывали забереги.
— Давно ждёшь? — спросил он Андрея, неторопливо проходя по комнате, и сел, втискивая своё большое тело в хрупкое плетёное креслице.
Андрей невольно улыбнулся.
— Чему ты? — спросил Уваров.
— Да так. Раздавишь ты когда-нибудь это сооружение.
— Ни! Я хоть и толстый, а ловкий, — похвастался Уваров. — По проволоке пройти могу. Кресло это как раз по мне: я мягких не люблю, вообще сидеть не люблю. И — чорт его знает отчего — толстею?! — При последних словах Уваров скользнул взглядом по статной фигуре Андрея и вздохнул. — Танцами ещё заняться, что ли? — сказал он уже с оттенком издёвки над собой. — Видал, что наша молодёжь на площадке в саду выделывает? Страх и ужас! Я им говорю: не себя, так подмётки пожалейте. Какое там! Смеются дикобразы. Посмотришь на них, посмотришь, и самому весело станет. — Глаза Уварова действительно заблестели, но по лицу его прошло движение чудесной, мягкой грусти, и весь он стал такой человечески простой, притягательный, со своим взглядом, любовно и грустно лучащимся при воспоминании о чужой, но близкой молодости.