Сильнейшим фактором, определившим внешний рисунок и психологическую мотивацию жизни Ницше, стала его болезнь. Обнаружившиеся в детстве головные боли и болезнь глаз преследовали его всю жизнь. Головные боли бывали невыносимыми, иногда длились беспрерывно до тридцати часов. Зрение Ницше постоянно ухудшалось и после тридцати лет он уже был полуслепым. Ко всему этому добавились постоянные рвоты, связанные с капитальным расстройством внутренних органов после инфекции дизентерии и дифтерита зева, когда Ницше находился на грани жизни и смерти (это случилось в 1871 году во время франко-прусской войны, в которой Ницше несколько месяцев принимал добровольное участие в качестве санитара). Болезненность Ницше обнаруживалась в виде периодически повторяющихся приступов, что вместе с его скитальческим образом жизни, в ходе которого он по многу раз возвращался в одни и те же места, могло способствовать возникновению его идеи о вечном возвращении.
В конце 1888 — начале 1889 года начинается умственное помрачение Ницше и он до конца жизни становится пациентом психиатров, оказывается на попечении и под опекой своей энергичной к тому времени уже овдовевшей сестры. Умер Ницше в 1900 году.
Бывают философы, которые живут в соответствии со своей философией. Таким был Сократ. Бывают философы, которые живут так, чтобы не мешать своей философии. Таким был Кант. А бывают философы, которые живут самой своей философией. Таким был Ницше. Для понимания личности Ницше его произведения значат неизмеримо больше, чем внешние события жизни. Они — его дети, его друзья, его любовницы, его боль и радость. Такие книги не пишутся, в них воплощаются. И когда они пишутся, они пишутся не в отведенное для этого время между завтраком и обедом, они пишутся все 24 часа в сутки.
От критики философии к критике морали
Объективное, всестороннее, учитывающее все влияния, ньюансы мыслей, этапы эволюции и т. д. исследование творчества Ницше невозможно. И не только потому, что философ едва ли не по всем вопросам противоречит сам себе. Это невозможно и неверно по существу дела, не говоря уже о том, что неуважительно по отношению к автору, который отрицает объективность как философский приоритет. Все десятки томов его сочинений — гимн человеку, стремящемуся стать сверхчеловеком, утверждающему себя в неповторимой индивидуальности самовозрастающей силы. Ницше провоцирует говорить и думать о нем очень личностно. Его тексты составлены так, что принуждают читателя создавать свой образ автора, который также мало похож на образы, создаваемые другими, как и на сам оригинал. Ревнивый к оценке своих произведений, он мало радовался академически взвешенным и аргументированным похвалам, даже если они исходили от несомненных авторитетов как, например, Я. Буркхардт; он признавал только такое отношение к своим трудам, когда человек или вышвыривает их в огонь или сам опаляется их огнем.
Из всего сказанного понятно: то, что я предлагаю ниже, есть всего лишь моя версия философии и этики Ницше — какими я их вижу, быть может, какими я их хотел бы видеть.
«…В конце концов меня в гораздо большей степени устраивало бы быть славным базельским профессором, нежели богом; но я не осмелился зайти в своем личном эгоизме так далеко, чтобы ради него поступиться сотворением мира» — писал Ф.Ницше Якобу Буркхардту в январе 1889 года. Как ни странно, но именно в этих словах больного, по медико-психологическим критериям уже явно сумасшедшего философа можно вычитать мотивацию и смысл его творчества. Сотворение мира — конечно, шизофреническое преувеличение. Но сотворение духовного мира, сотворение философии, лучше сказать, второе творение философии, полностью переворачивающее ее первое творение, — точное обозначение дела, которым занимался Ницше.
Ницше, как в свое время Эпикур, пришел в философию, разочаровавшись в филологии. Эпикур был недоволен учителями литературы по той причине, что они не могли сказать, откуда возникает хаос Гесиода. Ницше не мог в классической филологии найти ответ на вопросы о том, что такое дионисическое начало и отчего древние греки — самая радостная, соблазнительно жизнелюбивая порода людей — нуждалась в трагедии? Как вообще совместить безумие дионисических страстей трагедийного мифа с уравновешенным спокойствием античной мудрости, предопределившим все последующее развитие европейского духа? Ницше обнаружил, что аполлоническое начало философии не выражает и не отрицает, а еще меньше продолжает, дополняет или преодолевает дионисическое начало жизни — оно прикрывает его. Это — всего лишь защитная реакция трусливого духа, который прячет свою трусость за лицемерием и спасается от ужасов тем, что не хочет знать об их существовании. В оптимистической радости философии Ницше увидел не выражение мощи человека, не его торжество, а знак усталости, болезни, слабости, он увидел в ней самообман и предосторожность страдающего организма. Ее размеренность, уверенная осанка и благопристойность — только иллюзия, маска, бутафория, призванная заговорить напор, силу, буйное веселье и кровавые игры подлинной жизни. В новой оптике Ницше философия предстала подлой торговкой, которая дает сдачу только фальшивыми купонами. Он поставил себе целью разоблачить эту великую аферу и ополчился на всю предшествующую философию.
Ницше подверг радикальной критике философию не в тех или иных ее отдельных периодах, аспектах, лицах, а в самых глубинных греко-римских основаниях, остававшихся жизненными на протяжении двух с половиной тысячи лет. «Не существовало доселе еще ни одного философа, в чьих руках философия не превращалась бы в апологию познания»[83], - писал Ницше. И именно в этом пункте, понимаемая как способ познания, объяснения мира, философия подверглась в его творчестве наиболее последовательному отрицанию. Не углубляясь в конкретную аргументацию, отмечу один момент, существенно важный для понимания этики Ницше: пафос этой критики является в целом, разоблачительным. Речь идет не просто о заблуждениях философии, речь идет о ее лицемерии, о том, что основные философские установки и понятия имеют превращенный смысл. Ложной и фальшивой Ницше считает прежде всего саму позу философии, ее желание прикрыться щитом истины от напора жизни.
С тех пор как Парменид сказал, словно отрезал, что «бытие есть, а ничто не есть», философия рассматривает бытие как свой основной предмет и понимает под ним как минимум две вещи: это — а) основа (предел) существования, то, благодаря чему есть то, что есть; б) источник и гарантия внутренней цельности мира, его законченности, полноты, упорядоченности. Оба этих утверждения о бытии являются логически незаконными. Если бытие есть предел существования, то оно является также пределом знания и о нем нельзя сказать ничего положительного и всякая конкретизация бытия в качестве «вещи самой по себе», «непосредственной достоверности», «causa sui» и т. п. непременно будет противоречием определения. Точно таким же самоотрицанием является тезис о цельности и законченности мира. На таких шатких основаниях и по причине их шаткости философия конструирует особое мета-физическое царство, которое не только находится по ту сторону физического мира, но еще и возвышается над ним. Этот вымышленный мир философов с самого начала несет в себе печать их собственных иллюзий, скрыто содержит те ценности, на обоснование которых он претендует. Поэтому-то метафизику Ницше обозначает как «науку, трактующую об основных заблуждениях человека, — но только так, как будто бы это были основные истины»[84].
Двусмысленная онтология породила двусмысленную гносеологию. Когда истина и ложь разводятся между собой по критерию, согласно которому первая говорит о том, что есть, что оно есть и о том, что нет, что его нет, а вторая действует противоположным образом, то это нельзя считать простым обозначением разделительных линий между ними. Одновременно здесь содержится и скрытая оценка, предполагавшая, что к истине надо стремиться, а заблуждений избегать. Получается: истина принимается в качестве истины, а заблуждение — в качестве заблуждения еще до того как установлено, что первая есть истина, а второе — заблуждение. Ценностный выбор фактически предшествует объективно-гносеологическому разграничению, но изображается дело таким образом, будто он является его следствием. И Ницше имел все основания возмутиться таким фокусом, когда незаметно прячут кролика в шляпу, чтобы затем торжественно вытащить его оттуда. Он задается вопросом: «Что собственно в нас хочет «истины»?…Мы спросили о ценности этого хотения. Положим мы хотим истины, — отчего же лучше не лжи?»[85].