«Обожествлять не надо даже Бога…» Обожествлять не надо даже Бога. Он тоже человек — не царь земной. А лжи и крови так на свете много, что можно вздумать — он всему виной. Не сотвори из Родины кумира, но и не рвись в ее поводыри. Спасибо, что она тебя вскормила, но на коленях не благодари. Она сама во многом виновата, и все мы виноваты вместе с ней. Обожествлять Россию — пошловато, но презирать ее — еще пошлей. 2003 СУМЕРКИ ДЛИННЫЕ Как я люблю эти сумерки длинные, их перламутрово-пепельный цвет, будто в ботинках с прилипшею глиною тяжко бреду на неведомый свет. Помню, как в сумерках, за огородами, где мы играли, резвясь, как щенки, у одноклассницы — рыженькой родины родинку слизывал я со щеки. Сумерки длинные, чуть серебристо-полынные тянут в себя, зазывая, тревожа, маня. Сам я забыл, как зовусь я по имени. Я бы хотел, чтобы звали Россией меня. Нету у нашей души завершения. Рад умереть бы, да не до того. Что же ты, жизнь моя, так завечерилась, будто и ноченька недалеко? Буду когда-нибудь снова мальчишкою, встану горой за девчачью слезу, буду играть в деревянного чижика, родинку чью-нибудь снова слизну! Сумерки длинные, крики вдали журавлиные, и над колодцем скрипит журавель у плетня. Сам я забыл, как зовусь я по имени. Я бы хотел, чтобы звали Россией меня. 25 сентября 2003 ПАМЯТНИКИ НЕ ЭМИГРИРУЮТ Не был мошенником, пакостником, гением тоже навряд, да вот придется быть памятником — редкий я фрукт, говорят. Горькие или игривые сыплют вопросы подчас: «Правда, что вы эмигрировали? Что же вы бросили нас?» Где мне могилу выроют? Знаю одно — на Руси. Памятники не эмигрируют, как их ни поноси. Как я там буду выглядеть: может, как Лаокоон, змеями сплетен и выдумок намертво оплетен? Или натешатся шутками, если, парадный вполне, стану похожим на Жукова — грузом на слоноконе. Маршал, не тошно от тяжести, свойственной орденам? Лучше пришлись бы, мне кажется, вам фронтовые сто грамм. Наши поэты — не ротами, а в одиночку правы, неблагодарную Родину тоже спасали, как вы. Но ненапрасно громили мы монументальный быт. Мраморными и гранитными нам не по нраву быть. В центре застыв прибульваренно, Высоцкий — он сам не свой, слепленный под Гагарина, оперный, неживой. Сколько мы набестолковили. Даже Булата, как встарь, чуточку подмаяковили. Разве горлан он, главарь? Сверстники-шестидесятники, что ж, мы сошли насовсем, смирненько, аккуратненько на пьедесталы со сцен? Сможем и без покровительства, бремя бессмертья неся, как-нибудь разгранититься или размраморниться. Не бронзоветь нам ссутуленно, и с пьедестала во сне Беллочка Ахмадулина весело спрыгнет ко мне. 2003 TUCK ME IN
Во всех языках на свете, конечно, много есть злого, но все-таки доброго больше, и с ним я нигде не один, и я обожаю по-детски простое английское слово, пахнущее крахмалом, шуршащее «Tuck me in…» Я вечно был в детстве мерзлявым, как досоветская барышня, среди всех счастливцев не мерзших каким-то я был не таким: «Дует сквозь одеяло. Ты подоткни его, бабушка…» — это и было наше русское «Tuck me in…» Мой сын краем уха слышал про Сталина и про Берию, в свои пятнадцать он маленький, хотя почти исполин, его голова в Оклахоме, а ноги там, где «Siberia», и он, как ребенок, просит: «Мамочка, tuck me in…» Когда она засыпает, устав от школьных тетрадок, от двух сыновей и мужа — от всех своих трех мужчин, едва коснувшись губами растрепанных мужниных прядок, шепчет она чуть слышно измученное «Tuck me in…» И, подоткнув одеяло, я глажу ее и глажу, последнюю мою маму, уже не без ранних седин, но все-таки первой мамы я ощущаю пропажу и невозможность по-русски ее попросить: «Tuck me in…» Декабрь 2004 |