ПРОСТАЯ ПЕСЕНКА БУЛАТА Простая песенка Булата всегда со мной. Она ни в чем не виновата перед страной. Поставлю старенькую запись и ощущу к надеждам юношеским зависть, и загрущу. Где в пыльных шлемах комиссары? Нет ничего, и что-то в нас под корень самый подсечено. Все изменилось: жизнь и люди, любимой взгляд, и лишь оскомина иллюзий во рту, как яд. Нас эта песенка будила, открыв глаза. Она по проволоке ходила, и даже — за. Эпоха петь нас подбивала. Толкает вспять. Не запевалы — подпевалы нужны опять. Надежд обманутых обломки всосала грязь. Пересыхая, рвется пленка, как с прошлым связь. Но ты, мой сын, в пыли архивов иной Руси найди тот голос, чуть охриплый, и воскреси. Он зазвучит из дальней дали сквозь все пласты, и ты пойми, как мы страдали, и нас прости. 1971 Написано сразу после того, как Б. Окуджава был исключен из партии московской писательской организацией и ему грозило отлучение и от Союза писателей. Подробно эта история описана в моей книге «Волчий паспорт», в главе «Заходи, у меня есть джонджоли…» (М., «Вагриус», 1998, с. 497–503). СВЯТЫЕ ДЖАЗА Играют святые джаза. Качается в такт седина, и старость, конечно, ужасна, но старость, как юность, одна. Грустна стариковская юркость, но юности старость юней, когда поумневшая юность ударит по клавишам в ней. Похожая на повариху, мулатка наперекосяк стучит по рояльчику лихо, и пляшет он, черный толстяк. К зеленым юнцам не ревнуя, чудит на трубе старичок, и падает в кружку пивную отстегнутый воротничок. Сосед накренился недужно, но с хитрой шалавинкой глаз — как пышненькую хохотушку, пощипывает контрабас. Ударника руки балетны. Где старость в седом сорванце? Улыбка, как белая леди, танцует на черном лице. Их глотки и мысли осипли, а звуки свежи и юны — то медленны, как Миссисипи, то, как Ниагара, шальны. Ах, сколько наворовали отсюда джазисты всех стран, но все-таки в Нью-Орлеане не вывелся Нью-Орлеан. Играют святые джаза — великие старики. Наш век-богохульник, ты сжалься, хоть этих святых сбереги! На свете святого не густо, и если хватило на нас, то пусть это будет искусство — хотя бы, по крайности, джаз. Невольничий рынок эстрады жесток, выжимая рабов, и если рабы староваты, их прячут в рояли гробов. Жизнь катится под гору юзом, но если уж выхода нет, то пусть она катится блюзом, закатно звеня напослед. Закат не конец для поэта, не смерть для тебя, музыкант. Есть вечная сила рассвета в тебе, благородный закат. Март 1972 Нью-Орлеан КОГДА МУЖЧИНЕ СОРОК ЛЕТ
Когда мужчине сорок лет, ему пора держать ответ: душа не одряхлела? — перед своими сорока, и каждой каплей молока, и каждой крошкой хлеба. Когда мужчине сорок лет, то снисхожденья ему нет перед собой и Богом. Все слезы те, что причинил, все сопли лживые чернил ему выходят боком. Когда мужчине сорок лет, то наложить пора запрет на жажду удовольствий: ведь если плоть не побороть, урчит, облизываясь, плоть — съесть душу удалось ей. И плоти, в общем-то, кранты, когда вконец замуслен ты, как лже-Христос, губами. Один роман, другой роман, а в результате лишь туман и голых баб — как в бане. До сорока яснее цель. До сорока вся жизнь как хмель, а в сорок лет — похмелье. Отяжелела голова. Не сочетаются слова. Как в яме — новоселье. До сорока, до сорока схватить удачу за рога на ярмарку мы скачем, а в сорок с ярмарки пешком с пустым мешком бредем тишком. Обворовали — плачем. Когда мужчине сорок лет, он должен дать себе совет: от ярмарок подальше. Там не обманешь — не продашь. Обманешь — сам уже торгаш. Таков закон продажи. Еще противней ржать, дрожа конем в руках у торгаша, сквалыги, живоглота. Два одинаковых стыда: когда торгуешь и когда тобой торгует кто-то. Когда мужчине сорок лет, жизнь его красит в серый цвет, но если не каурым — будь серым в яблоках конем и не продай базарным днем ни яблока со шкуры. Когда мужчине сорок лет, то не сошелся клином свет на ярмарочном гаме. Все впереди — ты погоди. Ты лишь в комедь не угоди, но не теряйся в драме! Когда мужчине сорок лет, или распад, или расцвет — мужчина сам решает. Себя от смерти не спасти, но, кроме смерти, расцвести ничто не помешает. 3-4 июля 1972 |