«Я шатаюсь в толкучке столичной…» Я шатаюсь в толкучке столичной над веселой апрельской водой, возмутительно нелогичный, непростительно молодой. Занимаю трамваи с бою, увлеченно кому-то лгу, и бегу я сам за собою, и догнать себя не могу. Удивляюсь баржам бокастым, самолетам, стихам своим. Наделили меня богатством. Не сказали, что делать с ним. 21 апреля 1955 НА ВЕЛОСИПЕДЕ Я бужу на заре своего двухколесного друга. Мать кричит из постели: «На лестнице хоть не трезвонь!» Я свожу его вниз. По ступеням он скачет упруго. Стукнуть шину ладонью — и сразу подскочит ладонь! Я небрежно сажусь — вы посадки такой не видали! Из ворот выезжаю навстречу воскресному дню. Я качу по асфальту. Я весело жму на педали. Я бесстрашно гоню, и звоню, и звоню, и звоню… За Москвой петуха я пугаю, кривого и куцего. Белобрысому парню я ниппель даю запасной. Пью коричневый квас в пропылившемся городе Кунцево, привалившись спиною к нагретой цистерне квасной. Продавщица сдает мокрой мелочью сдачу. Свое имя скрывает: «Какие вы хитрые все…» Улыбаясь: «Пока!», я к товарищу еду на дачу. И опять я спешу, и опять я шуршу по шоссе. Он сидит, мой товарищ, и мрачно строгает дубину на траве, зеленеющей у гаража. Говорит мне: «Мячи вот украли… обидно…» и корит домработницу: «Тоже мне страж… — Хороша!» Часто вижу вокруг я усмешки и взгляды косые: «Растолстел-то он как, а какие завел башмаки!» Помолчите-ка лучше. Ходите, худые, босые, — ничего вы не сможете, — руки у вас коротки. Он-то мог… Я гляжу на широкие, сильные плечи. Он о чем-то все думает, даже в беседе со мной. Очень трудно ему. На войне было легче. Жизнь идет. Юность кончилась вместе с войной. Говорит он: «Там душ. Вот, держи — утирайся». Мы по рощице бродим, ругаем стихи и кино. А потом за столом, на прохладной и тихой террасе, рядом с ним и женою тяну я сухое вино. Вскоре я говорю: «До свидания, Галя и Миша…» Из ворот он выходит. Жена прислонилась к плечу. Почему-то я верю: он сможет, напишет… Ну, а если не сможет, — и знать я о том не хочу. Я качу! Не могу я с веселостью прущей расстаться. Грузовые в пути догоняю я махом одним. Я за ними лечу в разрежённом пространстве, на подъемах крутых прицепляюсь я к ним. Знаю сам, что опасно! Люблю я рискованность! Говорят мне, гудя напряженно, они: «На подъеме поможем, дадим тебе скорость, ну, а дальше уже, как сумеешь, гони». Я гоню что есть мочи! Я шутками лихо кидаюсь. Только вы не глядите, как шало я мчусь, — это так, для фасону, я знаю, что плохо катаюсь. Но когда-нибудь я хорошо научусь. Я слезаю в пути у сторожки заброшенной, ветхой. Я ломаю черемуху в звоне лесном, и, к рулю привязав ее ивовой веткой, я лечу и букет раздвигаю лицом. Возвращаюсь в Москву. Не устал еще вовсе. Зажигаю настольную, верхнюю лампу гашу. Ставлю в воду черемуху. Ставлю будильник на восемь, и сажусь я за стол, и вот эти стихи я пишу… 29 июля 1955 ЗАВИСТЬ
Завидую я. Этого секрета не раскрывал я раньше никому. Я знаю, что живет мальчишка где-то, и очень я завидую ему. Завидую тому, как он дерется, — я не был так бесхитростен и смел. Завидую тому, как он смеется, — я так смеяться в детстве не умел. Он вечно ходит в ссадинах и шишках, — я был всегда причесанней, целей. Все те места, что пропускал я в книжках, он не пропустит. Он и туг сильней. Он будет честен жесткой прямотою, злу не прощая за его добро, и там, где я перо бросал: «Не стоит!» — он скажет: «Стоит!» — и возьмет перо. Он если не развяжет, так разрубит, где я не развяжу, не разрублю. Он если уж полюбит, не разлюбит, а я и полюблю, да разлюблю. Я скрою зависть. Буду улыбаться. Я притворюсь, как будто я простак: «Кому-то же ведь надо ошибаться, кому-то же ведь надо жить не так». Но сколько б ни внушал себе я это, твердя: «Судьба у каждого своя», — мне не забыть, что есть мальчишка где-то, что он добьется большего, чем я. 1955 |