На НИХ невозможно было смотреть тогда, в Георгиевском зале. Несмотря на то, что почти все они были еще живчики, бегали и ржали, мне показалось, что это мертвецы, вышедшие из могил покуролесить и побалагурить на именинах своего атамана-мертвеца. А после банкета и концерта все они отправятся обратно на кладбища, в свои сырые склепы, к червям.
И вот, сидим мы за своим, артистическим, столом. Вокруг нас – свиные рыла, вурдалаки в костюмах и свиноматки в пестрых платьицах. Тосты, кряхтенье, хрюканье, звон хрусталя. Время от времени по сигналу человека в штатском кто-то из нас поднимается и восходит на сцену-эшафот. По очереди орут певцы. Блеет Цыган. Басит Бас. Оторала и Ниловна. ИМ нравится. Я отстрелял свои этюды. ОНИ слушали, даже не чавкали. Волшебная сила искусства. Для НИХ главное – громко и «с чувством»! А у интеллигентной советской публики – ровно наоборот. Играть надо тихо и прохладно. Меланхолично-отрешенно и без сентимента.
Вот пошел на сцену Хазанов. Совсем, бедный, стушевался, ничего от его репризы не осталось, только его блеющий голос. Изображал придурка со знанием дела. ИМ и это понравилось. Приятно смотреть на придуривающегося артиста, изнуренного подобострастием. Отрадно наблюдать за гримасами униженного совка.
Несмотря на высокое положение этих гусей, выгибающих свои короткие жирные шеи от важности, их, казалось, терзали мучительные комплексы. Понимали ли ОНИ, что вся их шайка состоит из уродов, подонков, бандитов? Властители половины земного шара. Замордованной, больной половины. Мне кажется – да, понимали тогда, и их нынешние наследники сейчас понимают. Оттого и злятся бешено на гордых, независимых и свободных людей.
Я жадно следил за разыгрывающимся передо мной в кремлевском цирке экзотическим действом. Меня окружали редкостные создания природы. Чудовища. В то время, когда Хазанов мучился на сцене, я стал невольным участником немой сценки, которая меня насмешила и сконфузила. Напротив меня, на ножке буквы «Т», сидела какая-то тетка невероятных размеров в пестром кокетливом платьице. Платье это, хоть и было из очень дорогого крепдешина, но выглядело деревенской ситцевой пеструхой. Эта тетка в платье стала манить меня пальчиком и кокетливо кивать мне своей большой головой с малюсенькими глазками. Ну и дела, подумал я, чья-то очень ответственная жена зовет меня совершенно недвусмысленно. Что делать? Встаю, озираюсь. Кивание усиливаются. От стены отделяется какой-то детина. Детина смотрит на меня, делает страшное лицо и вертит башкой от плеча к плечу, это означает – нет-нет-нет, ни-за-что. Сажусь опять на свое место, а эта чертова тетка кивает еще сильней и пальчиком манит, проявляя явные признаки раздражения. Я опять встаю, детина с рожей посылает мне знак – нет-нет-нет. Опять сажусь. А тетка опять кивает и манит. Черт побери! Решаю – сидеть, как ни в чем не бывало. Задираю голову вверх и изображаю усталость после выступления.
Так и просидел чуть не час. Пока Хазанов не толкнул меня в бок. Я осмотрелся. Какой-то мужик в темном костюме (прокуренные чернокукурузные зубы, порочное лицо, сухая кожа, мертвые глаза) беседует с артистами. Жестикулирует Цыган, токует, как глухарь, Ниловна, гудит с подобострастной улыбкой невозмутимый Бас. Хазанов меня просветил, рассказал, что мужик в черном костюме – это большая шишка, завотделом культуры ЦК, товарищ Кауро. С ним можно решить самые различные вопросы. Можно у него попросить машину, квартиру, прописку для родственников, звание, хоть гертруду (так называли тогда звание героя социалистического труда) – все, о чем мог мечтать совок, вознесенный на кремлевские небеса славы!
Товарищ Кауро присел и около меня. Я инстинктивно поджал колени и отодвинулся. Он интимно приблизился, дыхнул на меня цековской вонищей и сказал: «Добрый вечер, Андрей, позвольте выразить благодарность от имени ЦК за ваше выступление. Как Вы смотрите на то, чтобы совет министров рассмотрел вопрос о выделении Вам концертного рояля «Стейнвей?»
Надо ли тут говорить, что я мечтал о «Стейнвейе», у меня тогда был один старенький трофейный «Бехштейн». Отвечаю автоматически, будто и не я, а кто-то другой: «Огромное спасибо, у меня есть два отличных инструмента, и я совершенно ими удовлетворен».
Кажется, товарищ Кауро остался моим ответом доволен: «Ну еще раз благодарю Вас и, если что, обращайтесь к нам. Сейчас артистов будет благодарить Политбюро и лично…»
Мы встали рядком, члены Политбюро поднялись из-за своего стола и гуськом подошли к артистам. Любезно калякали, жали руки. Леня потрепал меня по шевелюре и поставил мне засос на правой щеке. Пококетничал с Хазановым на сортирную тему (это была единственная разрешенная ему реприза – об описавшемся придурке). Леня был бодр, весел и весьма гламурен. После рукопожатий и целований банда удалилась, за ними поспешили люди в черном из стен. Торжество кончилось.
Бал
В 1978 году мы с Рихтером как с цепи сорвались. Это был не год, а медовый месяц нашей дружбы. Нам было захватывающе интересно общаться друг с другом. Когда мы встречались – оба прыгали от удовольствия, как обезьяны. Рихтер приходил ко мне на Никитский бульвар, но домой никогда не заходил, подбирал на бульваре маленькие камешки и кидал в мое окно. Я просыпался, выходил, и мы куда-нибудь неслись вместе.
– Андрей, идем сейчас в Повторный!
– Что там?
– Так идет кинофильм «Композитор Мусоргский», бежим, уже без пяти десять!
В десять утра в московских кинотеатрах детские сеансы; мы сидим одни в пустом зале. Черкасов-Стасов с огромной бородищей выпивает стаканчик молока и провозглашает холеным басом с экрана, безбожно окая: «Археология, музыка, живопись. Пропади они пропадом!» Хлопотливый Мусоргский размышляет патетически: «Если мой народ получится… Это превыше всего!»
– Куда теперь?
– Пошли по Москве шататься!
– Пойдем на Пятницкую, там Растрелли замечательный?
– А теперь в Фили, там моя любимая церковь.
Так проходили наши дни, когда не было гастролей. Однажды, я сказал Славе: «Слава, мне зачеты сдавать надо. Три дня».
– Три дня?! Пойдемте в консерваторию, я буду во дворике стоять, скромненько так, а Вы на меня показывайте и жалуйтесь, мы, мол, на репетицию опаздываем.
Получилось! Я сдал так теорию, историю музыки и еще какую-то муру. Стою на экзамене, вроде как смущенный, подхожу к окну, делаю руками жест – никак, мол, не могу, зачет. Препод шасть к окну. Смотрит, с кем это я там перемигиваюсь. А там Слава требовательно так кепкой машет, как Ленин. Препод проникнется и отпустит: «Идите, идите, не смею задерживать, это самая лучшая школа!»
Так за меня Рихтер кепкой зачеты сдавал!
Так дружим, что даже на гастроли ехать не хочется. А меня в мае в Японии ждут. Расставаться до слез тяжело. И Слава никуда не хочет ехать. Разъехались все-таки. Я – первый раз в жизни – в Японию полетел, Слава поехал на свой фестиваль в Тур.
Провел я гастроли в Японии с этюдами Шопена и с бессменным первым концертом Чайковского. Особенного впечатления на меня эта поездка не произвела. Молодые японочки орали, как на попконцерте. Да так ко мне лезли, что пришлось полиции меня в кольцо взять. Азию я понял и полюбил много позже, когда вышел из образа «жениха-лауреата». А в ту первую поездку мне больше всего запомнились не небоскребы и огни Большого Токио, а полет в самолете. Потому что летел я со своей любимой сборной СССР по волейболу. Это были настоящие звезды спорта: гениальный разводящий Зайцев, нападающий Полищук и другие ребята из команды ЦСКА. Мы познакомились. А потом волейболисты ходили на мои концерты, а я по блату покупал недоступный для простого совка спортивный инвентарь. Без подобного обмена любезностями (ты мне – я тебе) жить в брежневском государстве было невозможно.
После Японии – Лондон, затем – Италия. Осенью мы оба вернулись в Москву. Я сразу бросился к Славе на Бронную, а он… он сидел, закутанный в плед, в затемненной спальне. Лицо, как у Пьеро. В глазах – слезы. Таким я его никогда не видел. Я испугался за его жизнь.