Виктор не глядел и наливал в рюмки.
— Пусть даже пальчик твой торчит, а я пальчик поймал, а? И того, взял твой пальчик, да так, брат, взял, что ты своей голове рад не будешь.
— Ну да? — сказал Виктор, чтоб хоть свой голос услышать.
— Ты, брат, у меня весь заходишь, и я тебя за пальчик всего сюда приберу, — и Сеньковский загнул палец крючком и провел медленный полукруг мимо свечки, и уклонился огонек и зашатался.
Сеньковский перевел глаза, сощурился на розу. Роза прохладно стояла в тонком бокале, плотно сжав лепестки. Зеленые листики оперлись о блестящий край.
Сеньковский сбил в тарелку пепел папиросы и аккуратно приладился, прижег снизу листок. Листок чуть свернулся.
— Не нравится! — хмыкнул Сеньковский. Он отнял папиросу и снова прижал к листку. Листок сворачивался, как будто хотел ухватить папиросу. — Ага! Забрало, — сказал громко Сеньковский и ткнул свежий лист.
Вавич поднял глаза от тарелки:
— Брось!
— Жалко? — и Сеньковский совсем сощурил глаза на Вавича. Он раскурил папироску и теперь приставил к листку, слегка подворачивал и глядел из щелок на Вавича.
Вавич ударил по руке, папироска вылетела, упала на ковер. Лакей быстро подхватил, сунул в пепельницу на соседний стол.
— Ты ж это что? — приоткрыл глаза Сеньковский. — Всерьез?
— А ну тебя к чертовой матери, — Вавич повернулся на стуле; музыканты настраивали скрипки, и через дверь слышны были голоса в зале.
— Тебя бы к нам на денек, — протянул Сеньковский, — на ночку на одну то есть. Фю-у! — засвистал. Он взял зубочистку и стал ковырять в зубах. — Женя все равно не придет. М-да! На черта роза, возьми! — крикнул он официанту, толкнул бокал — человек успел подхватить. — Ну и вон! — крикнул Сеньковский. — Вон выкатывай! — Лакей легко шмыгнул в дверь.
Из-за стены был слышен вальс, Сеньковский помотал в такт головой.
— А ты теленок! — и Сеньковский бросил на стол зубочистку. Вавич повернулся к столу, налил из графина стакан водки, отпил и зажевал черный хлеб.
— И жуешь, как теленок.
Вавич зло глянул на Сеньковского, навстречу ему Сеньковский распялил глаза и снова глянул из зрачков кто-то.
— А нет, а вот: человек не хочет говорить. Фамилии своей сказать не хочет. Как ты в него влезешь? Что? — И Сеньковский свернул голову набок и снова прищурился. — А как ты к этой жидовке, к шинкарке, ходил?
Вавич захватил и держал в руке салфетку.
— Не пялься — знаю. А где она, жидовка твоя? Что? А просто — подошел ночью вроде пьяненького чуть к сторожу: дяденька, нельзя ли? а? дяденька! Дяденька за полтинничек и пошел проводить. Он в ворота, а тут — хап! и в дамках, — стукнул Сеньковский по столу. — Ай, вей, муж еврей! Что я имею кушать?
Вавич, красный, молчал, допивая стакан, кашлял.
— Что, поперек горла никак? А ваши — схватили! Поймали — стреляли! Привели! А кого? Кого? Сеньковский привстал.
— Ну? — и он щурился перед самым носом Виктора.
— Дело охранного… отделения, — сказал Вавич и стал сбивать салфеткой с колен.
— Дело уменья — а… а не отделенья — телятина! Виктор зло молчал, шевелил только губами.
— «Отче наш» читаешь? — И Сеньковский пригнулся ��хом к Виктору.
Виктору захотелось плюнуть в самое ухо со всей силы. Зубами бы закусить во всю мочь и тереть, тереть, пока не отгрызешь.
— Ты чего зубами хрустишь? Вот так у нас вчера хрустел, у Грачека. Хрустел, сукин сын, как жерновами — за дверями слышно было… Ты и мне налей, что ж ты один?
Сеньковский не спеша, глотками выпил стакан.
— Ты думаешь, кто всем делом ворочает? Полицмейстер? Во! — Сеньковский обмакнул большой палец в соус и просунул из-под стола Вавичу кукиш и шевелил большим пальцем, плоским ногтем.
Вавич глядел в селедку.
— Пей, что ли! — почти крикнул Вавич.
— Спрашивали? — всунулся в дверь лакей. Сеньковский встал. Обошел стол.
— Да-да! — протянул, будто нехотя. — Нет, не тебя! — сказал лакею.
Лакей проворно прикрыл дверь.
— Стучи вилкой об тарелку и пой что-нибудь. Стучи, я говорю, увидишь.
Вавич застукал вилкой по блюду и вполголоса мурлыкал:
— А-а-ах! ох-ах-ах!
Сеньковский неслышно шел вдоль стены по ковру. И вдруг он дернул дверь и дрыгнул ногой. Что-то тупо рухнуло в коридоре. Виктор привскочил: лакей, свалившись с колен, держался руками за лицо. Сеньковский тихонько притворил дверь.
— Это прямой в лузу! — И Сеньковский взял со стола рюмку. — А? Не подслушивай у дверей! А то споткнуться можно. Человек! — закричал Сеньковский. — Человек!
— Да брось, — сказал Вавич, — охота, право.
— А как же? — и Сеньковский замигал. — В дураках быть не надо. Не надо ведь? А? Человек!
— Я пошел, знаешь, — сказал Виктор, и послышалось, что тихо сказал, и Виктор набрался голосу и глянул Сеньковскому в глаза и крикнул: — Иду! — вышло, будто звали, а он отвечал. — Иду! — еще раз попробовал Виктор. Вышло так же, но уж в дверях.
— Стой, стой — я тоже. Сеньковский держал его за портупею.
— Допить же надо — и пошли!
Вавич отступил шаг. Молодой лакей, подняв высоко брови, входил в двери.
— А где же, что подавал? Умывается, говоришь? А Женя здесь? Нет Жени? Ну, иди.
— Допивай! — сказал Вавич; он смотрел на картину — девушка в лодке купает голую ногу в воде — смотрел на большой палец.
— Вечером придем как-нибудь, — говорил Сеньковский. Он пил рюмку за рюмкой без закуски. — Тут есть жидовочка одна.
Женя. Знаешь, с фантазиями девочка. Жидовочек любишь? А?.. Ничего, значит, не понимаешь. Ты… шляпа, шапокляк… Стой! Последнюю.
Вавич не глянул больше в глаза Сеньковского — с картины бросил глаза на дверь и вышел в коридор первым. Заспешил.
Чего серчать?
НАДЕНЬКА на минутку забылась провальным сном и когда открыла глаза — комната уж мутилась серым светом. Филиппова тяжелая голова отдавила руку, и ровным дыханием он грел у запястья онемевшую кожу. Наденька терпела, чтоб не разбудить Филиппа. Наденька чуть повернулась, не двинув руку, и почувствовала, что вся не та. Не те руки, ноги не те. Она осторожно потерла ногой об ногу — и охнула вся внутри — другое, все другое, и жуть и радость потекли от ног к груди, к голове, и слезы вышли из глаз и понемногу текли ровным током. И серый свет заискрился в слезах.
И как сладко покоряться и как это вдруг — она обернулась к Филиппу, — вот его затылок и мирная шерстка — моя шерстка — и Наденька стряхнула слезы, чтоб лучше видеть шерстку.
— Мой, мой Филинька, — шепнула Надя, говорила «мой», и казалось, что Филипп спит на своей руке, а Наденьке больно отдельно. Надя смотрела на часы, что висели над кроватью, и не видно было, который час. Она закрывала глаза, чтоб потом сразу глянуть, чтоб заметить, как светлеет. Она осторожно погладила Филиппов затылок — Филипп во сне мотнул головой, как от мухи. И вдруг Наденька вспомнила, что надо будет одеваться, и растерянным взглядом искала разбросанное платье. Она запрокинула голову: холодный самовар, и чашки еще не проснулись на столе и чуть щурились блеском. Надя услыхала, как прошлепали по коридору босые ноги и где-то в глубине забрякал умывальник. Надя осторожно стала тянуть руку из-под Филипповой головы.
Филипп замычал и повернулся лицом.
— Чего это? — сказал он во сне.
Наденька выждала минуту и тихонько встала. Она неслышно одевалась лицом к печке и вдруг оглянулась на скрип кровати. Филипп, поднявшись на локте, глядел на нее любопытными глазами.
Надя вспыхнула.
— Нельзя! Нельзя! — А он улыбался, сощурясь. Наденька скорчилась на стуле, закрылась юбкой. — Отвернитесь, сейчас же!
— Застыдилась! — И Филипп смеялся, с кровати достал до стула и потянул его к себе.
— Что за свинство! — почти крикнула Надя, толкнула ногой. Филипп отдернул руку.
— Да ну тебя, да ладно, — говорил он, отворачиваясь к стене, — ладно, не слиняешь ведь, краса ты моя ненаглядная. Наденька спешила, вся красная, кололась булавкой.