Санька плохо понимал, что говорил Карнаух, но от слов шел жуткий звон. Веселил и холодил холодком под грудью.
— Чай будем пить? — спросил Карнаух. — Или нет! Иди, пока не больно поздно, а то потом, пусто как станет, будешь у шпиков на самой мушке и возьмут на заметку.
Санька поднялся, сгреб деньги в карман.
— Так значит: Унтиловка! — говорил шепотом Карнаух. — Получить учителю Федору Ивановичу Головченке. И больше ничего. И напиши, как я сказал: «У Мани сын, поздравляю». И через три дня Алешка здесь.
И Карнаух ударил Саньку в ладонь, пожал, прощаясь.
Спокойный воздух стоял стойко. Звезды звонко пошевеливались в черном небе, и в мутной белизне пропадал конец улицы. Редкие люди перепархивали через улицу черной тенью, махали на рыси полами. Санька бойко шагал по мосткам. И, как в гулком ящике, ухали его шаги под мостками. Ночь встала, поднялась, как приготовилась. Санька набирал всей грудью снежный воздух, и тот холодок под грудью, что остался от Карнауха речей, от того, что дым пойдет, — холодок этот поднимал сердце. Будет под небом этим: должно быть. И казалось, что, как в театре, поднялся занавес, все устроено и замер последний звук, и надо начинать. Сейчас начинать. «И если кровь, — подумалось Саньке, — так вот, на чистый снег, на белый, и под торжественным небом. И хоть сейчас умереть и лечь навзничь — лицом в звезды». И он глянул в небо, и вон две звезды рядом как взглянули. Как глаза. И вспомнилась лестница, и ее преданный и чуть строгий взгляд. И Саньке хотелось убитым лежать на снегу, а чтоб она взглянула. Ранили чтоб прямо в сердце, вот сюда, и Санька осторожно поднял руку и прижал к груди. И как ответ живой — кольнула булавка. Как самое ясное, как самое верное «да».
— А к чертовой матери, — сказал Санька вслух, — не забыть бы дело: Унтиловка, Головченко, Федору.
Санька шагнул с мостков и побежал догонять конку. Он, запыхавшись, сел на лавку, а вокруг выл, скрежетал мерзлым железом хлипкий кузов вагона.
В углу у дверей чинно сидел молодой квартальный в новенькой шинели.
— С рубля не будет! Как хотите! — мотал головой кондуктор. — Только вот сдал. — Кондуктор орал, чтоб было слышно.
А Санька держал перед собой серебряный рубль.
Квартальный привскочил, он шагнул к Саньке и звонким, вежливым голосом сказал через вой вагона:
— Разрешите выручить из неудобства. — Он хлестко шнырнул на лавку новенький портфельчик, отпахнул полу шинели, полез в карман брюк. Квартальный улыбался и сочувственно и почтительно. Он с удовольствием держал в белой перчатке но венькое, тугое кожаное портмоне.
— Не надо, благодарю вас, — хмуро сказал Санька, но голоса его не слышно было за треском конки. — Без сдачи! — крикнул Санька и сунул рубль в руку кондуктора.
Они все стояли, их стукало на ходу друг о друга, и они почти не слышали, что говорили.
Кондуктор передал рубль квартальному, квартальный укоризненно улыбался, глядя на Саньку. Он вынул пятак из кошелька, дал его кондуктору, а затем натаскал серебра из кошелька.
— Пожалуйста: восемьдесят и пятнадцать — девяносто пять, — и он на белой перчатке, как на блюде, протянул Саньке деньги.
Санька взглянул в глаза околоточному: глаза были обиженные и приветливые.
— Пожалуйста, это ваши деньги, — громко сказал околоточный. — Рр-а-ди Бога, не беспокойтесь.
— Спасибо, — сказал Санька и опустил мелочь себе в карман, — очень вам благодарен, — крикнул Санька, боясь, что квартальный не расслышал. Квартальный козырнул с улыбкой, хотел шаркнуть, но его тряхнуло, и он с размаху сел на лавку.
Санька повалился на свою, и они оба рассмеялись.
— Стрелка, — ленивым басом прохрипел кондуктор от двери.
— Но, понимаете, можно головой стекло разбить, — сказал квартальный.
— Что? — крикнул Санька. Квартальный пересел рядом с Санькой, бок о бок, и крикнул в ухо:
— Вот так, извините, боднешь в стекло башкой, и кто отвечает? Особенно, если до свадьбы не успеет зажить? А? Скажем, завтра свадьба… Вот как у меня. — Санька глянул на квартального. — Вы презираете, может быть, полицию? Но для женщины… — В это время конка стала, оборвался скрип, и громко, на весь вагон, слова ударили «для женщины»…
— Разъезд! — сказал кондуктор и вышел. Санька боялся, что кто-нибудь войдет и увидит, как ему в ухо говорит квартальный.
— Вы бы согласились умереть для женщины? Правда? Все б согласились?
Санька хотел сказать: «Лучше умереть, чем это» Но глянул в глаза квартальному, и остановились слова. И Санька утвердительно мотал головой
— Если б она мне сказала: «Виктор, будь офицером», я бы… Конка со скрипом дернула, и Санька не слыхал конца, но все глядел в глаза квартальному и мотал головой:
— Да, да
Дверь взвизгнула, обмерзшая баба втиснулась, прятала кошель, вороша юбки.
— Позвольте представиться, — встал квартальный, — Виктор Вавич! — Виктор сорвал перчатку и протянул руку.
Санька привстал и пожал руку квартальному, и тут только вспомнил околоточного из Петропавловского участка.
— Слушайте, Бог с вами, — сказал Санька. Он встал и наклонился к самому уху Вавича, держа его за руку. — Бог с вами, а я с полицией не знаком, — и Санька с силой придавил его руку.
Виктор повернулся и, дернув дверь, выскочил из вагона.
Санька смотрел Виктору в обиженную спину. Входили новые люди, дули в руки, колотили нога об ногу, и Саньке хотелось, чтобы опять вошел квартальный — помириться? подраться?
— Все равно сволочь, — сказал Санька в треск конки, повернулся и стал ногтем процарапывать изморозь на заиндевевшем стекле.
«Может, и рубаха-парень, да зачем лезть в приятели?» И Санька вспомнил песенку:
Сидел я на скамье,
Со мною мой приятель.
Ах, так его и так, —
Квартальный надзиратель.
И Санька улыбнулся и весело оглядел весь вагон.
Санька вышел. Скрип саней, извозчичий звон и «эй» после визга конки приятной музыкой поласкали уши.
Санька нащупал в кармане Алешкины деньги, и снова холодок дохнул под грудью. Санька поднял голову и зашагал крепким шагом. Дыхание поднимало грудь. «Прикладом в морду, — и тогда мы все одни…» Значит, непременно, непременно надо, чтоб это было, — и тогда пойдет дым. Что-то жуткое толкалось Саньке в грудь и сбивало дыхание.
«Трушу, что ли?» — вдруг мелькнуло в голове. И Санька сжал брови.
Заткнись
— АННА Григорьевна — вам! — Горничная протянула сложенный вдвое клочок бумаги, дрянной, замусоленной.
Анна Григорьевна тревожно вскочила, свезла набок бархатную скатерть, выхватила из рук Дуняши бумажку, развернула
И читала, держа Дуняшу за руку. Дуняша глядела в пол. Незнакомым, прыгающим почерком было написано карандашом: «У меня тридцать девять, отсюда гонят. Посоветуйте, родная, как? Простите мне все, все. Башкин».
— Он ушел? — крикнула Анна Григорьевна.
— Мы здесь находимся, — ответил спокойный голос из прихожей, и Анна Григорьевна рванулась вперед.
— Откуда?
— Номера «Ман-репа». Здравствуйте, мадам. Очень просто, что неудобно. Может, зараза какая. Жильцы опасаются. Все же знать надо — не больница, а номера, — и человек назидательно покачал головой. — Ответ будет?
— Скажите — сейчас, сейчас буду. Давно? — Анна Григорьевна совала человеку в руку двугривенный. — Третьи сутки с этой ночи пошли.
Анна Григорьевна покраснела, на минуту сжала у груди руки, Подняла брови над широкими глазами. Дуня захлопнула дверь.
Анна Григорьевна бросилась одеваться. Несколько раз в калошах возвращалась к себе в комнату: деньги, термометр, одеколон и йод, йод! — непременно, на всякий случай, совала в ридикюль.
Анна Григорьевна остановила извозчика и тут спохватилась: куда ехать? Она нерешительно сказала, запыхавшись от страха, что забыла:
— Монрепа!
Извозчик отпахнул пригласительно полсть.