«Да что же это в самом же деле, чертовщина какая, в самом деле». Башкин сделал даром три оборота по камере, и сам уж не разбирая, что бормотал, он стукнул костяшками в дверь.
Шаги тверже застучали в коридоре. Башкин стоял в углу и, затаив дух, ждал. Шаги стали у его двери. Скрипнул глазок, и замигал едкий глаз без брови. Башкин, не дыша, глядел на дверь. Забренчала связка. Повернулся ключ. Башкин окаменел в углу. Надзиратель не спеша подступал, целясь прищуренным глазом на Башкина. Оставался шаг.
— Я господина… офицера… просил сказать…
— Ты стучать, сволочь? — процедил с шипом надзиратель и глянул одну секунду, — Башкин увидел, что все может быть, все.
И похолодало под ложечкой, и в ту же секунду надзиратель стукнул Башкина коротко, резко за ухо. Башкин свали��ся, он тихо ахнул и держался тряской рукой за холодный пол.
— Рвань паршивая! — крикнул надзиратель и толкнул ногой Башкина в грудь.
Башкин плюхнулся в угол и сидел, раскинув на полу ноги. Надзиратель нагнулся и — все полушепотом — сказал:
— Я тебя выучу, суку, выучу! — И два раза стукнул Башкина по носу ключом.
Башкин не знал, больно ли, Башкин не заслонился рукой — руки обвисли, как мокрые тряпки, и мертвые ноги, как чужие, лежали на полу. Брюки с сапогами. Надзиратель не спеша вышел и щелкнул замком.
Башкин сидел недвижно, сидел несколько минут и вдруг завыл. Завыл собачьим голосом. Он сам испугался, что у него может быть такой голос. Он стал всхлипывать, он вздрагивал, икал всем телом. Он упал совсем на пол, ему давило горло, и с хрипом еле прорывался воздух. Он бился в углу, и ему хотелось скорей, скорей умереть от этого удушья.
Первый раз в жизни с ним была истерика, и он не знал, что от нее не умирают.
Через час всхлипывания стали реже, вольней. Башкин со страхом заметил, что проходит, проходит! Он сам поддавал ходу этим спазмам. Но они уж устало поднимались реже и реже.
Он оглядел камеру. Что это? Башкин привстал: койки не было. Совсем, совершенно не было. Он понял, что ее вынесли, вынесли тогда, когда он бился в углу на каменном полу.
Башкин старался свести дрожавшие челюсти, ему хотелось стиснуть зубы. Они прыгали, бились. Башкин судорожной рукой рвал под пальто рубаху, лежа на полу. Он рвал ее полосами, не глядя. Рука верная и хваткая, как не его рука, сама рвала эти полосы, связывала, скручивала в веревку. Он наслаждался, он со страстью рвал подкладку на пиджаке, на пальто. Рвал и скручивал, свивая жгутами, жгуты связывал. Сторожил глазок в дверях. Он приладил петлю, обмотал вокруг шеи. Тепло, благодарно и так утешительно было, когда облегла матерчатая веревка вокруг усталого от рыданий горла. Он стягивал ее туже и туже, с сладострастием обтягивал вокруг шеи. Башкин искал глазами, куда бы прицепить свободный конец жгута. На грязных стенах не было ни гвоздя, ни выступа. До окна не достать. Стол, стол! И Башкин мерил глазами, сколько надо еще веревки, чтоб обмотать вокруг стола, что торчал из стены.
Он подполз к столу с туго обтянутой вокруг горла петлей, быстро обмотал и привязал под самый край себя за шею. Он лег спиной и постепенно обвисал всем телом. Петля держала и мягко, сладостно давила. Башкин отлег еще. Дыхание судорожно рвалось в груди. У Башкина слезы стояли в глазах. И вдруг он почувствовал, что он падает, веревка рвется, тянется, и Баш-кин громко стукнулся затылком о каменный пол. И в тот же момент затопали шаги у двери. В камеру вошли двое — и тот маленький, что тогда еще грозил связкой ключей.
— Ты вот что, ты вот что! — слышал Башкин шипящий шепот. — Ты вешаться, стерва, вешаться!
Башкин закрыл глаза. Рука схватила его за волосы, приподняла. С него рвали петлю. Башкин крикнул. Но его ткнули лицом в чьи-то суконные колени.
— Стягай с его все!
Башкин вертелся, вился. За волосы его крепко держал надзиратель и давил лицом в шершавые колени. Другой срывал с него одежу, сапоги, порванное белье.
— Я и шкуру с тебя, рванина собачья, сдеру, и шкуру!.. — И Башкин взвизгнул: связкой ключей огрел его по заду надзиратель. — Ты мне вешаться, вешаться. Молчать, анафема, молчать мне.
И он шлепал Башкина связкой по голому телу.
— Пикни мне — шкуру сдеру! — заскрипел старший. И встал. Но Башкин не слышал. Он лежал на полу голый и слабо ныл, как человек без памяти.
Бубенчики
С НЕБА падал веселый мягкий снег. Первый настоящий снег. Старик Тиктин надел свою боярскую шапку, глянул в зеркало, поправил и вышел на службу. И сразу из дверей белая улица глянула веселым белым светом. Новым, радостным. Тиктин глядел на снежинки, они не спеша падали, как напоказ. Тиктин бодро захрустел по песку на тротуаре. Извозчик, весь белый, процокал подковами мимо, и кто-то поклонился с извозчика. Тиктин заулыбался и радостно взялся за любимую шапку. Совсем другая стала улица, другой какой-то белый город. Опрятный, чистый, заграничный какой-то. На углу мальчишки бросались снежками и притихли, пока пройдет борода и бобровая шапка. Тиктин улыбался мальчишкам, весь уж в снегу. Глуше стал стук, и звонче голоса. Вся улица перекликалась, и стоял в белом снегу беззаботный звон извозчичьих бубенцов.
— Барин! Барин! — Как звонко Дуняша догоняет, в одном платке, красная, прыгает через снежные наметы. — Портфель забыли! — И смеется лукаво, будто сама для шутки спрятала.
— Ах, милая! Не простудитесь. Бегом домой!
— И вот записка вам, — говорила, запыхавшись, Дуняша.
Андрей Степаныч взял бумажку, сложенную, как аптекарский порошок.
«А. С. Тиктину» — карандашом наискосок.
Тиктин снял перчатку и на ходу стал читать.
«Слушай, папа: мне дозарезу нужно десять, понимаешь, десять рублей. Я зайду в банк, можешь дать?»
Санькин почерк. Тиктин не нахмурился, а, глядя на белых прохожих, говорил:
— Кто это его там режет, скажите, пожалуйста?
— Свезем по первопуточку? — нагнал извозчик дробным звоном. — Ей-богу, свезем, ваше здоровьице, — и махом показывал на сиденье варежкой.
Андрей Степаныч потоптался с минуту, тряхнул бобровой шапкой:
— Вали!
Зазвенели густо бубенцы, залепил снег глаза.
— Куда ехать-то, знаешь?
— Помилуйте, знаем, кого везем. В «Земельный», стало быть?
«Извозчики даже знают, — подумал Андрей Степаныч. — Однако!»
В вестибюле банка пахло теплотой, и от мягкости снежной за дверями было уютно, и новое, новое, что-то хорошее начинается. Андрей Степаныч улыбался опоздавшим служащим, а они рысцой взбегали мимо него по лестнице.
— Тоже дозарезу, наверно, — говорил Андрей Степаныч, — зарезчики какие развелись.
Наверху в зале тихо гудели голоса и метко щелкали счеты.
Андрей Степаныч прошел за стеклянную перегородку. В ушах еще стояли бубенцы, и щеки просили свежего снега; и Тиктин все улыбался и кивал на поклоны служащих, как будто бы поздравлял всех со своими именинами. И говор стал слышней, и круче чеканили счеты, как веселая перестрелка.
Тиктин вошел в шум, и завертелся день.
Завтрак мягко перегибал день. Перегибал мягким кофеем, пухлыми сосисками с пюре. В это время к Андрею Степанычу в кабинет курьер никого не допускал целые четверть часа. Тиктин придерживал стакан одной рукой, другой разворачивал на столе свежую, липкую газету. И сразу же тысячью голосов, криков и протянутых рук ворвалась газета. Толпились, рвались и старались перекричать друг друга: «За пять рублей готовлю… Все покупаю… Даю… даю… Умоляю добрых людей!.. Нашедшего…» — хором ахнула последняя страница. Тиктин прошел как через сени, набитые просителями, и раскрыл середину. Изо всех углов подмигивали заглавия: «Опять Мицевич», «О Розе на навозе» и подпись: «Фауст». Оставалось пять минут, и Тиктин искал, что бы прочесть с папироской. «Земельный… — Тиктин насторожился: — …национализм»… Земельный национализм? — Тиктин поправил пенсне на толстом скользком носу.
«Конечно, все можно объяснить случайностью, — читал Тиктин. — Даже нельзя решиться назвать человека шулером, если он убил десять карт кряду. Случайность… Случайно могут оказаться вместе и сто двадцать восемь человек одного вероисповедания. Даже в самом разноплеменном городе. Не подумайте, пожалуйста, что это церковь, костел или синагога… Это даже не правительственное учреждение и не полицейский участок! Это коммерческое… ой, извините: это даже претендующее на общественность учреждение. Учреждение, которому…»Тиктин начинал часто дышать, побежал дальше по строчкам: «… Каков, говорят, поп, таков… Это наш „Земельный банк“, роскошное палаццо… Нет, это русские хоромы с хозяином в боярской шапке, с боярской бородой, а вокруг — стольники и подьячие. Где уж тут поганым иноверцам! Бьем челом…»