— …револьвер или… бомбы, — говорил околоточный, разглядывая открытки красавиц. — Женским полом интересуетесь? Городовой хихикнул.
— Где у вас переписка? — вдруг повернулся околоточный к Башкину, повернулся резко, зло. — Письма, письма где? И сейчас же обратился к городовому в дверях:
— Вынь, что в комоде. Какие бумаги — сюда, — и хлопнул по столу. — Лампу, скажи, пусть даст.
Башкин слышал, как старуха зашлепала к себе в комнату. Она вернулась с лампой, совала ее городовому, услужливо, хлопотливо.
— Колпак можете снять, так светлей, — и глянула зло на Башкина. — А вот он кто, — громко шептала старуха, — вот он сказался-то когда…
Башкин заерзал на кровати.
— В чем вы меня подозреваете? Почему вы ищете? — вдруг заговорил он громко, лающим голосом. — Я не крал. Пожалуйста, я вам все покажу. Господин надзиратель! Давайте я вам покажу — это гораздо ведь проще.
— Сидите на месте, — едва слышно буркнул квартальный.
В это время резким рывком открылась входная дверь, мелодично зазвенели шпоры. Жандармский ротмистр ткнул зазевавшегося дворника. Околоточный вскочил навстречу и поправил фуражку.
— Ну что? — спросил ротмистр.
— Изымаю, — быстро сказал надзиратель и отшагнул от стола. Ротмистр, слегка согнувшись, огляделся. Повилял фалдами шинели.
— Это вы — Башкин? Башкин встал.
— Да, да, я Башкин, только я не понимаю, ничего не понимаю, — Башкин сделал веселое лицо, — зачем-то перемяли мне белье, только из стирки… сегодня… то есть третьего дня…
— Ага, — сказал, не слушая, ротмистр. — Вы, господин Башкин, одевайтесь, мы вас задержим. А тут не беспокойтесь, — все это у вас будет цело.
— Свезешь!
— Слушаю, — сказал городовой.
Он держал пальто и помогал Башкину попадать в рукава.
— Ей-богу, я ничего… ничего не понимаю, — говорил Башкин и деланно улыбался.
Ротмистр перебрасывал книги.
Голые люди
АННА Григорьевна вернулась к столу красная, ушла лицом в себя, села и чужими рассеянными глазами мигала на Саньку, на Наденьку.
Все помолчали минуту.
— Все-таки нахал, как ты хочешь, — сказал Санька, ни к кому не обращаясь. Так, через стол. И отхлебнул чаю. Никто не ответил. Вдруг Анна Григорьевна проснулась.
— Нет, нет, — заговорила она и еще пуще покраснела, — он, наверно, перенес что-нибудь, что-нибудь ужасное… или судьбу чувствует.
— Роковой… подумаешь, — сказал Санька с полным ртом.
— Не форси, не люблю, — сказала Анна Григорьевна. Наденька молча перелистывала Ницше, прищурив глаза.
— Простите, что это у вас? — спросил Подгорный. Он глядел, как Наденька переворачивала странички.
— Ницше, немецкий… — и сейчас же уставилась прищуренными глазами на Алешку. — Скажите… мне вот интересно, — сказала Наденька, — если б вам задали вопрос, дети, скажем… Как авторитету… спросили бы: есть Бог? Нет, или лучше так: верите ли вы в Бога или нет?..
Санька глядел на Подгорного с улыбкой, с надеждой, готов был радоваться. Он не знал, что скажет Алешка — да или нет, но уж наперед верил, что здорово.
Наденька, вся сощурясь, глядела пристально на Алешку. Анна Григорьевна осторожно поставила стакан, чтоб не брякнуть.
— Должно быть, верю, — сказал Алешка, улыбнулся и сейчас же нахмурился, — потому что злюсь на него и ругаю каждый день раз по сту.
— Ну, а если б спросили: есть он?
— Спрашивали меня: членораздельно ответить не могу.
— Гм, так, — сказала Наденька. — Тогда лучше не отвечайте. — И опять принялась за странички.
— Конечно, в Бога с бородой, верхом на облаке… — начал Алешка. Он слегка покраснел.
— Это я знаю, — сказала небрежно Наденька, — вы уж ответили.
— Это она констатирует и формулирует, — сказал Санька. Он тоже прищурил глаза и показал, как Наденька держит головку.
— Отрежь мне хлеба, — сказала Наденька.
— Тебе побуржуазней или пролетарский кусок? — Санька взял нож и насмешливо глядел на Наденьку.
— Пошло!
— Скажите, какой соций у нас завелся. Святыни задели.
— Отрежь хлеба, я прошу же, — сказала Наденька строго.
— Это что, уж диктатура приспела? Да?
— Дурак.
— Мы-то все дураки. А я тебе говорю, что посели вас всех на Робинзонов остров, первое, что построите, — участок. Да, да, и еще красный флаг поверх поставите. Режу, режу, не злись.
Санька протянул кусок хлеба.
— Скажите, вы в самом деле социалистка? — спросил Алешка, спросил серьезно и уважительно. Наденька на секунду взглянула на него. Алешка мягко и сочувственно глядел на Наденьку.
— Да, я придерживаюсь взглядов Маркса, — бросила Наденька.
— Скучная история.
Анна Григорьевна вздохнула и прошла в кухню.
— Слушай, Надька, — заговорил весело Санька, — ты расскажи нам этот марксизм. Нет, попросту. Ну, представь себе, что земля первозданная, целина, леса, бурелом всякий. А люди все голые — с начала начнем, — так нагишом и сидят на земле. Все рядышком. Ну, кто здоровей, тот сейчас…
— Возьми, пожалуйста, и прочти и не будешь вздор городить. Надо приучиться марксистски мыслить прежде всего.
— Я понимаю еще — логически выучиться мыслить, а как-нибудь там — технологически, или филологически, или марксологически — это уж ересь.
И Санька глянул на Подгорного: правда, мол? Поддержи.
Но Алешка обернулся к Саньке и серьезно вполголоса сказал:
— Это тебе не арифметика. Ты бывал влюблен? Так знаешь, что все тогда по-иному кажется. Что было плохо, то стало дорого…
— Ну, вы здесь влюбляйтесь, — сказала Наденька, — а мне пора… — Она встала и, заложив палец в книгу, пошла к себе в комнату.
Весы
САНЬКА Тиктин сидел в весовой комнате университетской лаборатории. По стенам — столы. Вделаны на крепких кронштейнах, на них химические весы в стеклянных шкафчиках. Санька был один, было тихо и чисто. Весы напряженно, строго смотрели из-за стекла. Но это чужие весы, на них весят другие. Свои весы Санька знал и любил. Они ждали его. И когда Санька осторожно поднял шторку стекла и пустил весы качаться, весы приветливо заработали: а ну, давай. Медленно, спокойно заходила стрелка по графленой пластинке. И в Саньку вошло веселое спокойствие. Он осторожно клал пинцетом золоченые гирьки разновеса, весы ожили и старались. В этой комнате нельзя было курить, была блестящая пустая чистота, и здесь говорили шепотом и осторожно ходили. Санька уважал и любил весы. Он кончал анализ — три недели работы, три недели Санька фильтровал, сушил, нагревал, и это последнее определение он подсчитает, и должно выйти сто процентов. Но Санька подсчитал наперед и теперь подкладывал гирьки, с опаской поглядывал, — не вышло бы больше, больше ста процентов. Немного меньше — не беда. Санька менял гирьки, — весы отвечали: то правей, то левей ходила стрелка. Теперь оставалось последнее: сажать на коромысло весов тонкую проволочку, осторожно, рычажком. Эту проволочную вилку Санька аккуратно пересаживал по делениям коромысла. Вот-вот уже в обе стороны ровно отходит стрелка. Через закрытую шторку Санька следил за стрелкой. Он просчитал вес. Да, выходило сто два процента. Санька остановил весы.
Снова просчитал гири — сто два процента. Санька напрягся нутром, но теми же спокойны-ми движениями опять пустил весы. Как медленный маятник, поползла стрелка влево и устало поплыла вправо. Весы как будто нахмурились. Они смотрели вбок, но не могли показать иначе.
Санька разгрузил весы. Аккуратно, напряженной рукой уложил разновес в бархатные гнезда коробки и ушел, не обернувшись на весы. Весы тоже не глядели на Саньку: некстати, правда, — уж не взыщите. Тиктин ушел вдаль по коридору и на подоконнике зло, поминутно слюня карандаш, стал заново вычислять.
— Шестью семь ведь сорок два, — шептал Санька, — сорок два. Два пишу, — и обводил пятый раз двойку, с силой вдавливал карандаш, — итого сто два и три десятых процента. Вот сволочь какая! — И Санька снова на чистой странице начинал счет сначала. Цифры выходили те же. Санька не досчитал, свернул тетрадь, сунул в карман. Навстречу семенил короткими ножками старик-профессор. Санька виновато и недружелюбно ему поклонился. А такой приветливый старичок. На лестнице Саньку остановил однокурсник. Студент этот был в пенсне, высокий; на угловатой голове идеальной плоскостью стояли ежиком волосы. Как будто сверху еще что-то было, но это отпилили пилой ровно, гладко. Студент зацепил палец за борт тужурки, тужурка была застегнута на все пуговицы.