— Одевайся, — шепнула на всю комнату.
Коля молча одевался, молча мылся под краном, со всей силы терпел ледяную воду. Как на картинке. На картинке, там не спрашивают, какая вода, может быть, хуже льда, всегда синяя, прямо острая, как ножик. Чай пил тоже, как на картинке: сидел прямо и масло мазал на хлеб, как зашлифованное. А когда стал уходить, ждал, что мать даст пятак на завтрак, как всякий раз. А мама все ходила, подобравшись, будто кругом стеклянные вещи, и ничего не говорила. Коля уж застегнул форменную шинель на все пуговки, мама прошла в кухню и сказала шепотом:
— Не хлопай, пожалуйста, дверью.
И Коля ответил, как мальчик из книжки:
— Нет, я не хлопну, мама.
«Нельзя спросить пятака. Никак нельзя теперь уже».
Коля не завтракал, а копил пятаки, и было жалко, потому что пропадал пятак. Завтра гривенника уж не спросишь: нельзя же за вчера на другой день завтракать. Коля аккуратно зашагал в гимназию, и дорогой то жаль становилось пятака, то выходило, что как хорошо, как отлично, что не спросил, а то б все испортилось сразу. Потом опять подымался пятак и снова приходилось прогонять досаду. Досаду удавалось затолкать вниз, и тогда шагал не своим шагом, а весь назад, голову вверх, ровными шажками.
«Если так вот все делать, и двоек никогда не будет, все пойдет, как в книжке».
Коля стал представлять, как он будет высиживать урок за уроком, пряменько на парте. Первый русский, второй латинский, потом арифметика. И вдруг вспомнил, что нынче пятнадцатое, что нынче «письменный ответ» по арифметике. Тихо будет перед началом, и только будут шелестеть листы: отдельные белые листы будет раздавать дежурный, как для приговора. Одни только первые ученики будут радоваться, назло всем радоваться. Потом все без дыхания будут сидеть, ждать, и учитель ясно и строго прочтет задачу. Какую-нибудь со спиртом в 60 и в 38 как-нибудь там градусов смешано, потом как-нибудь продано особенно. Томиться, мучиться над белой бумагой и ждать, до самого безнадежного конца задыхаться и ждать помощи, и все равно, как ни сиди прямо или еще что, ничто, ничто не поможет, и потом крупная двойка красным карандашом на листе. И мамулинька скажет: ты видишь, что дома делается, и тебе все равно? Двойки приносишь? Совсем убить меня хочешь? Нет, даже не скажет убить, а таким горьким, последним голосом скажет.
И Коля уж давно сбился с ровной походки. Он вдруг свернул налево, заложил большой палец за лямку ранца и деловым, быстрым шагом двинул вниз по улице. Он шел, запыхавшись, почти бежал, завернул еще за угол и по мощеному спуску пустил под откос. Из утреннего тихого города он сразу попал в гущу подвод, в толчею народа. Отстегнул ранец, взял под мышку. Ломовые нахлестывали лошадей, лошади скользили, спотыкались, тужились на подъеме. На секунду Коля подумал вернуться назад, в город, в гимназию, еще было время, но сами ноги спешили унести дальше, дальше, чтоб уж не было возврата, чтоб не было времени вернуться. Коля даже расстегнул шинель и бежал вниз по спуску.
— Скакай, подвезу! — крикнул ломовой с порожней подводы. Коля на миг задумался: «Это уж совсем конец!» А ноги уже догоняли подводу, и Коля вскочил.
— Опоздал? — орал ему возчик.
Коля мотал головой, что да. Его подкидывало, прыгал ранец, и Коля без духа держался за дроги. Еще время не ушло, еще до тошноты щемило внутри. В конце спуска подводы сгрудились, ломовой осадил. Коля спрыгнул и свернул в тихий проулок. Здесь в проулке стояла грязь, спокойная и хмурая. Мокрые кирпичные стены без окон шли по бокам. Разбитая бутылка торчала из грязи. Грохот подвод сразу показался далеким. Коля жадно зашагал в проулок. Уж никак здесь не встретишь педагога. А то рассказывал товарищ: тоже вот так «казну правил», и вдруг подходит — пальто штатское, котелок. Гимназист, эй, стой! Почему не в классе? Хотел начать врать. А тот: Билет! Давай-ка билет. И видно у него из пальто пуговицы форменные. Да и по голосу слышно — педагог. Пришлось отдать билет. А бежать? Как бежать, когда в билете в правилах так и сказано: имеет право обратиться к содействию городской полиции. И еще сказал педагог проклятый, чтоб немедленно отправлялся в гимназию, а он по телефону справится, явился ли и когда. А в билете все сказано, какой гимназии, какого класса, имя, фамилия. Товарищ забоялся в гимназию идти, прошлялся где-то до двух часов и пошел домой будто из гимназии. А на следующий день, как пришел в гимназию, на втором уроке вдруг классный надзиратель просунулся в дверь и сказал учителю: «Извините, — говорит, — тут к директору требуют», — и поманил пальчиком этого товарища. Он, красный, встал, и весь класс на него смотрел, он шел и обдергивал куртку. Потом рассказывал, что пришел к директору, а там уж его мать вызвали, она вся в слезах, а директор стал орать, что таких не надо, умникам тут не место, вон выкинет в две минуты, прямо отсюда, и «марш домой и носу чтоб его тут не было», и что мама его на коленки бросилась — отца у него нет — и плакала и молила, а директор все орал и маме его грозил пальцем. И Коле представилось, что, если его мамочке, мулиньке его, вдруг так будет; и Коля от мысли этой побежал вперед по переулку.
«Я б тогда не знал что, зарезался бы, так домой не пошел бы, а зарезался. И убил бы директора, раньше бы убил директора. Достал бы пистолет, а потом сам зарезался бы. А его бы уж, проклятого! Прямо бы в рот выстрелил». И Коля не замечал, как до полколена месил грязь. Переулок кончился. Дальше — откос, поросший никлой осенней травой, почерневшей, мокрой. Коля карабкался по откосу, цеплялся рукой за землю. Стал брызгать дождь, неровный, злой, будто кто горстью загребал и бросал Коле в лицо. Теперь все равно, кто хочет, все может делать ему: собака нападет — уж молчи и за камень не хватайся; или мальчишки пристанут. Коля перелез через барьерчик, через голые кусты, ��ошел по мокрой дорожке парка. Он забрался вглубь, где круглая площадка огорожена кустами, запрятал ранец в кусты. Сел на мокрую скамью, огляделся — никого! Сдернул фуражку и дрожащей быстрой рукой отцепил с околыша гимназический герб. Как разжалованная, арестантским, уголовным глазом глянула фуражка. Теперь не гимназист. Скажу: «Выгнали из гимназии». Какое кому дело, просто мальчик! Коле видны были внизу под откосом часы на башне. Было половина девятого, и сейчас кончилась в гимназии молитва и начинается первый урок. И Коля решил, что будет сидеть на этой скамейке, вот тут на дожде, до самых двух часов и не шевельнется. И чем хуже, чем мучительнее сидеть, тем лучше. И Бог видит, какой я несчастный, и что вовсе не для радости я здесь сижу, и никто пусть не понимает, все ведь скажут, что мерзавец и прохвост.
По красным прутьям кустов ползли капли и в тишине громко падали на палый лист.
«Им хорошо, — думал Коля, — просто стой себе и никто, никто им ничего не скажет: стой, и всегда прав…»
Лужица на дорожке, как грустный глаз, отражала черные ветки и серое небо. «А вдруг побежать сейчас домой, — подумал Коля, — бежать всю дорогу без передышки бегом, прибежать к мулиньке и сказать, сказать, все, как было?» И тут вспомнил утреннее мамино лицо — в доме такое, а ты вон что? И папа дома, наверное, проснулся — и ничего, ничего не выйдет. Коля не мог сидеть, он встал и стал ходить вокруг площадки. До двух часов буду так ходить. Если б можно было рассказать кому-нибудь, а то ведь все только выругают. Самое легкое ругать. А Бог, наверно, все до чуточки знает, — и Коля взглянул на небо. Неба никакого не было: сплошная, мутная белизна стояла над деревьями и из нее капали редкие капли, как с потолка бани. А записку от родителей, почему не был, — это я и завтра не пойду; скажу маме, что голова страшно болит, а потом попрошу записку и буду маме подсказывать, как писать, что было вообще: не мог посещать гимназию по случаю сильной головной боли, а чтоб когда именно, не было сказано, и сойдет. Сойдет наверно, Бог непременно даст, чтоб сошло. Коля вздохнул и медленно перекрестился, с болью прижимая мокрые пальцы колбу. Вдруг голос: