Мастер Игнатыч из-за стекла будки поводил глазами по кучкам народа. Глядел упорно, будто глазом хотел растолкать.
Зашипел паром на весь завод и ударил голосом заводской гудок. Гудели заиндевевшие стекла от нетерпения, от страха. Хозяйским голосом протянул свой рев гудок — и оборвался. Сразу стало тихо. И вот шлепнул первый ремень, и заурчала мастерская.
Игнатыч выступил из стеклянной будки. Филипп чувствовал, как движется на него мастер. Подошел, стоит. Филипп глядел на работу.
— А где мальчишка твой? — спросил Игнатыч, постояв.
— А шут его знает, — сказал Филипп, внимательно щурясь на работу.
— Не пришел, аль не на месте? — громко, через шум, кинул Игнатыч.
— А черт его знает! — досадливо крикнул Филипп и стал поправлять воду, что лила из жестянки на резец.
Игнатыч искоса глянул на Фильку. И Филипп понял, зря, зря стал поправлять воду. Все видел пузатый черт, видел, что вода в порядке.
— Ну и черт с ним, — сказал Филипп и нахмурился.
Он работал старательно и споро, как всегда, вот уже скоро час, как работал, не глядя по сторонам. Федьки не было.
Филипп прождал еще десять минут и не мог больше. Он остановил станок, взял в руку резец и пошел — законно пошел к инструментальной. Он задержался и спросил первого мальчишку.
Но не стал слушать: мальчишка врал. Врал, чтобы покрыть Федьку.
«Засыпался, арестовали? — думал Филипп. — Или через стенку махнул под утро домой? Так пришел бы хоть без номера… Загнали его, что ли, куда-нибудь?»
Филипп обменял резец, спросил в окошко инструментальной. Конечно, не видали. По дороге к станку спросил двоих — да кому какое дело до Федьки, черт его знает, может, и был.
Игнатыч делал второй круг по мастерской. И на ходу крикнул Филиппу:
— Нет?
Филипп помотал головой.
«Знает, черт пузатый, знает, наверно. Была, видать, ночью склока тут, с этим делом… Так почему ж тогда не сорвали листовку?»
Мастерская работала плотней, чем всегда, все молча, как приклеенные, стояли у своей работы, как притаились, как ждали.
И вдруг писк, тонкий писк прорезал рокот станков. Все дернулись, метнулся на местах весь народ. И отбойной волной покатил хохот.
Игнатыч за ухо вел Федьку. Федька визжал и болтался, свернув голову набок.
Игнатыч мерной походкой шел с Федькиным ухом в руке к Филиппу.
— Под листом под котельным дрых, сукин сын. По углам, прохвост, прятаться! Прятаться! — встряхивал Игнатыч Федьку. — Прятаться!
В это время гул, рев морской, тревогой ударил за окнами. Игнатыч подался вперед, все еще не пуская Федькиного уха. Он раздул лицо и слушал. Несколько человек бросились и открыли форточку в замерзшем окне, хлопнула на блоке калитка, раз и два. Люди переглядывались. Озирались. Останавливали станки, и только шлепали холостые ремни.
И вдруг сразу все глянули на калитку, и оттуда уличные, громкие голоса крикнули:
— Выходи! Выходи! Все выходи! Станови! Шабашьте! Выходи все! Люди кричали, и голоса били, стукали:
— Все, все во двор!
За стеной шум надувался гуще, гуще, плескали под окнами отдельные голоса. Кто-то пронзительно, заливчато свистнул в пальцы под самой форточкой, и жуть махнула по мастерской.
— Пошли, что ли? А? — сказал кто-то громко, на всю мастерскую.
И все люди чуть двинулись. Двинулись одновременно сначала тихо, и потом скорей, скорей, скорей, и у калитки черной кучей сбились, загудели. Филипп остановил станок. Брякнул инструмент в ящик. На ходу уже натягивал тужурку. Игнатыч спешным шагом пошел в свою загородку к телефону.
Во дворе было скверно, холодно, колкая крупа в лицо била с серого неба. Черной дорогой вытянулся по небу вдаль дым из фабричной трубы. И вдруг, как сорвался, завыл фабричный гудок. За��ыл с дрожью, с тревогой, покрыл шум людей, и все глядели туда, где вылетал и рвался на ветру белый пар. Гудок оборвался, стало тихо. И вновь взорвало голоса. Люди шли, проталкивались на широкую площадь перед воротами. К окнам конторы прилипли бледные лица. Старый котел ржавым горбом торчал над толпой. На нем толпилась кучка людей. И вдруг один, в черной бороде, в темных очках, взмахнул рукой, вздернул вверх голову и замер — только ветер трепал черную бороду. Шум еще секунду длился и стал спадать, заглох, а человек все еще стоял, подняв неподвижно руку.
Настала секунда, когда выл только ветер, и человек громко, на весь двор, крикнул, зычно, твердо, как скомандовал:
— Товарищи! — Он опустил руку и снова поднял и вытянул вперед перед собой: — Товарищи! Комитет Российской социал-демократической! рабочей! партии послал меня сюда, чтоб сказать вам, — выкрикивал человек.
Филипп влез на штабель угля, что серой горой стоял за котлом: весь двор плотно был покрыт шапками, фуражками — мостовая голов, и казалось, — эта черная мостовая колебалась под ветром. Ему сзади плохо слышно было, что говорил комитетчик, долетали рваные выкрики, но Филипп смотрел на толпу, на лица и видел, как заходили, заволновались головы, и вот уж отдельные крики, как всплески брызнули из толпы:
— Правильно!
— Верно, товарищи!
И гул взмыл и раскатился в ответ. Гул ударил туда, в котел, но человек поднял руку и крикнул:
— Товарищи! Еще раз повторяю от имени комитета партии: скоро бой! Берегите силы! Гнусная провокация толкает вас в яму. Долой забастовку!
— Долой!.. — ухнула толпа. — О-о-о-ой.
— Долой, долой-ой-ой! — визгнуло под самым котлом, поползли, покарабкались черные люди на скользкое железо… Филипп поднял брови, двинулся с угольной горки, обсыпался вниз с углем. Вот человек рядом схватил уголь, угольную каменюгу и швырнул вверх в оратора, в бородатого. Филипп толкнул его в уголь и бросился к котлу. А там уже влезли, за ноги ловили стоявших на железном горбу.
— Долой! ой-ой!
Кучка, свалка под котлом, и вдруг — бледный, высокий, молодой, в сапогах, в полупальто, с черным козырьком над белым лбом, один остался торчать на железном горбу. Стал, как на казнь, как на последнее слово.
— Друзья! — крикнул бледный, и дрогнул голос над толпой. — Всем холодно, на всех одежонка дрянь! А что нас греет, почему не пропадем ни на морозе, ни в голоде? Греет нас, что мы одно. Крепкое, плотное — кирпичная стена. Потому и сволочь, что стоит за воротами, боится сунуться сюда, — и он махнул рукой к воротам, и все оглянулись. — Пусть они сунутся, — знают, что разобьют башку о кирпичную стенку. Пусть пулей снимут меня отсюда — одна щербина дырки не сделает. Пусть ружейным свинцом заткнут мне глотку, пусть прохвост разобьет камнем голову! Товарищи! Все мы в грязи, втоптаны ногами этой сволочи в грязь, дух нам забили, грязью залепили рот… Надо встать во весь рост, и пусть падут все, все до единого — за наше право, за наше счастье. Не вытерпели котельщики, слава котельщикам!
И гул, гул, которого не мог понять Филипп, — радость? угроза? — гул прошел по головам, а бледный кричал:
— Слава котельщикам! Не дали…
— Урра! — послышалось Филиппу.
— Пусть раскроют пасть все тюрьмы, — рвался над гулом голос оратора.
— Га-а-а! — поднималось в толпе.
— Пусть бьют штыки, воют пули, — крикнул поверх голов оратор.
Вздернул вверх головой, сердито, с вызовом. Гул шел сильней, сильней, с воем, и вдруг от угла, от прохода, через весь рев, сквозь ветер, стал слышен мерный крик… Головы скосило туда, к углу, как повернуло ветром, и сразу стало слышно, как густо пели голоса:
Нас еще судьбы безвестные жду-ут!
На бой кровавый, святой и правый…
А бледный все еще стоял струной на котле. И только, когда песня победила, он стал сползать. И много рук потянулось и приняло его вниз. Он неловко колыхался секунду над толпой в руках людей и утонул в черной массе.
Кто-то стоял на его месте, раскрывал рот и махал руками, но его не слушали, и не было слышно. Песня громче, гуще рубила мотив, настойчивей:
Кровью мы наших врагов обагрим!