И единодушие, и тон, и объем разгромных статей давали понять — все это не случайно, не просто критика, но начало планомерной кампании, продуманной травли. Кому же они так помешали, когда и где перешли дорожку?
Заглянув в спальню, она увидела, что Сергей продолжает безмятежно спать, и ей стало жаль будить его — пусть побудет триумфатором несколько лишних минут. Прятать газеты она не будет, да скоро, конечно, затрезвонит телефон и придется давать объяснения.
Калерия успела перечитать статьи еще раз, когда услышала бодрое пение, доносящееся из кабинета, и поняла, что муж проснулся и спустился вниз. В прекрасном настроении, под впечатлением недавнего успеха, он с раскрытыми объятиями вошел в кухню, напевая свой последний романс на стихи Поля Верлена в переводе Пастернака:
И в сердце растрава.
И дождик с утра.
Откуда бы, право.
Такая хандра?
После этих строк вступление уже не требовалось, и она, разжав его объятие, без обиняков сказала:
— Почитай и поймешь, откуда.
Зазвонил телефон. «Началось», — с тоской подумала она и сняла трубку. Это был отец. Не здороваясь, он загремел:
— Что он там у тебя устроил?! Во что вляпался?! А ты что варежку разинула? Первый день, что ли, на свете живешь?
Она, заикаясь, объяснила, что ничего особенного не случилось, он просто сверх программы сыграл свою старую вещь, единственную в этой манере, он больше ничего подобного не писал и писать не собирается… Она сейчас же позвонит дяде, все объяснит и попросит его помочь…
— Ты что, с ума сошла? И не думай звонить, здесь он тебе не только не помощник, но и наоборот…
— Почему наоборот? Он никогда не отказывался…
— Да поймите же вы, ты и твой удалой муженек, что и на старуху бывает проруха, дядя сейчас сам в дерьме — случайно не врубился и вляпался, по одному делу оказался в контрах с самим Сусликом, который его и раньше не жаловал и всегда ждал, чтобы братишка подставился…
— Да что же случилось?!
— Это — не телефонный разговор, я сказал тебе главное — откуда ветер дует…
Все сразу объяснилось. Да, хуже — не придумаешь, добро на травлю дал сам «серый кардинал»…
Это было опасно, его хватка всем была известна. «Все-таки тут не сталинский жим, — подумала она. — Времена уже не те, поэтому особенно дрожать, наверное, не стоит, но хорошо бы провентилировать начальство и заручиться какой-нибудь высокой поддержкой».
Она начала лихорадочно обзванивать знакомых, надеясь что-нибудь прояснить и найти нужный ход, а заодно и узнать их реакцию.
Неодобрение было таким всеобщим, что она опешила. Основная масса захлебывалась от осуждения — сошли с ума, перестали быть реалистами, подвели Союз композиторов под монастырь, подставились, зарвались, теперь всем снова — хана, снова начнут усиленно бдить и последовательно зажимать…
Надо же было так завидовать и ненавидеть их, чтобы не удержаться и с ходу влиться в общий хор, извергая столько желчи! Гуляев и Портновский, его дружки-соперники, якобы сочувствуя, в долгих телефонных беседах с нескрываемым удовольствием смаковали суть самых авторитетных приговоров и приводили цветистые высказывания представителей разных музыкальных кланов и группировок, включая околомузыкальные круги. Изображая свою с ним солидарность, они заявились в Новодворье — на их невозмутимых лицах читалось тайное удовлетворение сложившейся ситуацией. От вынесенных из кулуаров новых подробностей становилось совсем уж не по себе, но, видя это, они еще больше вдохновлялись и с просветленными лицами и с новой волной напускного негодования начинали выразительно цитировать особенно запомнившиеся им — не поленились выучить! — целые абзацы из газетных борзописцев.
Избиение началось сразу — уже во второй половине дня позвонил Барсуков и сообщил об отмене концертов в ЦДРИ; на следующий день было отменено выступление в Зале Чайковского и авторский концерт в Консерватории. Еще через день — звонок из Ленинградского малого зала филармонии, потом отменили запись на радио его камерных циклов — все под благовидными предлогами.
Начальник отдела внешних сношений Минкульта позвонил лично и предлогами обременять себя не стал — сказал без вступления, что в свете происшедшего не видит оснований для гастрольных поездок Загорского за рубеж и все его поездки аннулируются на неопределенное время.
Разделались быстро — за неделю все было кончено… Он оказался не у дел и почти в полной изоляции.
Удивляться скорости, с какой была произведена экзекуция, она не стала, потому что считала — нечему… Времена хоть и поменялись, но привычки-то остались прежними, ведь людишки у власти были те же самые.
Не все оказались трусами и прихлебателями — на проработке его в ЦДРИ, куда он не пришел, загремев в больницу с резким обострением хронического гастрита, раздавались и трезвые голоса, а кое-кто даже выступил в его защиту, но это потонуло в истошных воплях тех, кто жаждал немедленной расправы.
Однако исключать его было неоткуда — в партии он не состоял. Изгонять тоже — официального поста он в это время не занимал, а из композиторского Союза выпирать было как-то неудобно — все-таки в свое время он находился там на высоких постах, да и в свете приближающегося международного конкурса имени Чайковского в Москве было неразумно давать западным музыкантам зацепку для критики лучшей из систем. Заклеймив позором и выпустив пар, сошлись на том, чтобы поставить на вид, запретить зарубежные гастроли и преподавание в Консерватории.
* * *
Он был настолько сломлен и уничтожен размахом этого удара, что она стала опасаться за его здоровье. Сибарит, с барскими привычками, — весь в своего отца, белая кость, — уже успевший привыкнуть к успеху и почестям, после недавнего всеобщего признания и, особенно, последнего вознесения — и вдруг такой контраст, такое унижение!
Она понимала, что потрясения подобного свойства не проходят даром и могут непредсказуемо вылиться в болезнь или и того хуже — отозваться крайним поступком.
Так и получилось. Началось все с гастрита, потом потянулись непрекращающиеся ОРЗ, с головными болями, бронхитами, гайморитами и воспалениями среднего уха. Но еще больше пугало его психическое состояние — полная прострация и бездеятельность. Он вообще перестал разговаривать, не подходил ни к телефону, ни к письменному столу, ни к роялю, даже ничего не читал. Она знала, какую нежность вызывает в нем ребенок, и, специально проинструктировав, направила Беллу в кабинет, но он тут же выпроводил дочку из комнаты, сказав ей всего два слова: «Папа болен».
Оставлять его одного она опасалась, поэтому первое время тоже сидела дома и ничего не предпринимала. Потом решилась — позвонила Роману Борисовичу, и тот сразу дал совет:
— Немедленно смените обстановку… увозите его — куда угодно, но не оставляйте одного. Пойте дифирамбы, гуляйте, ласкайте, даже станьте на время его собутыльницей — в меру, конечно; короче — расслабляйте чем угодно и как можете. Помогите ему снова почувствовать вкус к жизни. Если все это не поможет, тогда — ко мне, приступим к гипнозу и медикаментозному лечению.
Она созвонилась с грузинским композитором Нодаром Коберидзе, у которого была дача в Пицунде. Он уже был наслышан о разносе, но это его не смутило:
— Да плюньте вы на весь этот хреновский бздеховский хай и пошлите их всех сама знаешь куда! Айда ко мне, здесь — настоящий рай… Сейчас на море — самое время, бархатный сезон. А Серго скажи — вылечу за неделю, «Цинандали» от любого гастрита — первое средство.
Вот это загнул, грузинский князь, живой классик — колоритно, да еще и с аллитерацией! Да, в самобытном словотворчестве Нодарчику не откажешь, как, впрочем, и в таланте тоже…
Море, солнце и, конечно же, грузинское гостеприимство, сдобренное изрядным количеством «Цинандали», сделали свое дело. Сергей стал приходить в себя, немного оживился, загорел, начал есть, но его продолжала мучить бессонница и, видимо, связанные с ней и с нервным потрясением, головные боли, не проходившие даже после приема таблеток. Работать он все еще не мог.