Вообще, светская жизнь в Лондоне сделала из полной сумасбродки настоящую леди. Но характер у нее всегда был стервозный, поэтому я не удивлюсь, если он снова запросится назад.
— Ну, для меня это вопрос решенный, и развод — дело времени. А как ты?
— В отличие от тебя, никак не могу решиться навсегда порвать с Шарлем.
— Мне казалось, вы подходите друг другу.
— Не уверена, более того, уверена в обратном — ничего хорошего у нас не может получиться, но каждый раз, когда он просит вернуться, уступаю.
— А в чем проблема?
— Он безумно ревнив.
— Ревнует, значит — любит…
— У него ревность — патологическая, а в гневе он — отвратителен, может и врезать.
— Никогда бы не подумала, он ведь с тебя пылинки сдувал.
— Да, впечатление производить он умеет и любит, но быть ровным и приятным постоянно — не его чашка чая, как говорят англичане… хотя в лучшие времена с ним вполне жить можно — заботлив, нежен и любовник непревзойденный. Пыталась заводить романы — ничего не выходит, сразу начинаю сравнивать и все не в пользу нового партнера… Не знаю, что это — привычка, или просто такая вот однолюбка, моногамная дура… И это в нашито раскованные дни… Но от себя не убежишь…
Мы о чем-то еще щебечем и прощаемся, договорившись перезваниваться и встречаться.
ГЛАВА 7
Никак не ожидала, что это известие так больно ударит меня, ведь я к нему была уже почти готова… Почти…
Продолжаю автоматически двигаться между стеллажами с продуктами, выбирая нужные мне — по списку. Опыта у меня в этом почти никакого, даже не знаю, где что искать. Раньше покупка продуктов была обязанностью Виктора, теперь все домашние заботы лежат только на мне. Рассчитываюсь в кассе и, загрузив тележку, медленно иду к машине, пытаясь сдержать слезы…
Теперь все полностью встает на свои места. Да, особой наблюдательностью я явно не отличалась, да и интуиции у меня не было никакой — полная разиня и простофиля, ведь все было так легко просчитать, так очевидно! Вот и объяснение его настроению, участившимся командировкам, желанию спать в кабинете, письму, его решимости, да и моей хандре — я ведь давно почувствовала, что он радикально переменился…
Но почему же я такая безнадежно-законченная, слепая, бесчувственная дура, настоящее бревно — без элементарной женской интуиции? Неужели мне нужно было обязательно ткнуться мордой в дерьмо, чтобы я смогла почувствовать его запах? Нормальной женщине, Клер, сразу пришло в голову: просто так в никуда никто не уходит, а я столько времени топталась на месте с зашоренными глазами, исходя исключительно из веры в человека, который тринадцать лет назад поклялся мне в вечной любви!
В памяти начинают всплывать его увертки, ухищрения и промахи — их ведь было предостаточно! Будь я менее уверенной в нем, в его честности и надежности, все сложилось бы иначе и я не оказалась бы в дурацком положении рогоносицы, доведя себя до такого идиотского состояния… Ничего ведь не стоило один раз набрать его рабочий номер и выяснить, действительно ли он в командировке! Хоть это и очень противно…
А чего стоят эти притянутые за уши отговорки, что он, дескать, останется ночевать у кого-то из друзей, потому что немного перебрал и не сможет сесть за руль… А последний фортель, связанный с днем его рождения, когда он…
Понимаю, что трачу впустую время и силы, вспоминая и выясняя хронологию и подробности его бесстыдной лжи и моей беспросветной глупости… Нужно постараться взять себя в руки… Да, я должна вырваться из замкнутого круга, найти в себе силы не отвлекаться ни на что, кроме главного — хорошо спланированного развода, а всем запоздалым мыслям нужно сию минуту положить конец, не стоит нырять в эту опасную трясину…
Я говорю себе правильные слова, в которые не верю, потому что трясина уже начинает засасывать меня… скорее всего, они — просто защитная реакция организма от погружения в полное отчаяние, поэтому они мне не помогают и ни в чем не убеждают — сообщенная Моник новость так оглушает меня, что я не помню, как добираюсь до машины. Механически складываю пакеты в багажник, и вот я уже в машине — не села, а провалилась, привалилась к сиденью и застыла, тупо и бессмысленно глядя сквозь стекло на все окружающее меня, ничего толком не различая…
Потом — постепенно — начинаю чувствовать полное неприятие всего, на чем удается остановить взгляд и сконцентрировать внимание… Ненавистно все — и этот серый пасмурный день, и сырой воздух с запахом бензина, от которого к горлу подступает тошнота, и бесконечная, унылая, как тоска, подземная заплеванная парковка с мрачными бетонными стенами… и даже голос из динамика, рекламирующий сниженные товары и неродную речь… Все это разом отторгается от меня, становится гнетущим, враждебным, и тогда, закрыв глаза, чтобы ничего этого не видеть, я выплескиваю свое несчастье в беззвучном крике:
— Что я здесь делаю?!
Я приехала сюда к мужу, здесь у меня появились дом, семья. Это был мой мир, устойчивый и надежный. Был…
Что же остается у меня от него, кроме дочери, без чего я не смогу прожить? Ничего. И что я скажу ей? Не знаю…
Но зато теперь точно знаю — оставаться здесь я больше не могу и не хочу, незачем — раз все кончилось, надо ехать домой, в Москву.
Это «домой, в Москву» вырывается непроизвольно и означает одно — я так и не вписалась, не прижилась, не прикипела душой к Парижу… и, слава Богу, я, наконец, произнесла вслух то, что столько раз подавляла в себе…
А Мари? Как же ее школа, окружение, подруги? Она же француженка…
Но она ведь и русская… А к Москве она привыкнет, в ее возрасте это не так уж трудно…
Сквозь обиду и боль я неожиданно ясно понимаю, что Виктор своим разрывом дает мне возможность сделать то, о чем я втайне задумывалась, но не решалась озвучить, когда мы жили вместе, — уехать в Москву. Я загоняла это желание вглубь, потому что оно было почти нереальным. Реальным был вопрос — как лучше организовать жизнь, чтобы дочь не отдалилась от меня в будущем? Останься мы в Париже, со временем это неизбежно произошло бы, я уже понемногу начинала это чувствовать.
Я неизменно пытаюсь сохранить в семье ускользающий «русский дух», не желаю полного офранцуживания — думая не о себе, ведь мне это не грозит, а о дочери. Но все отчетливей осознаю тщетность своих попыток, чувствуя, что только своими усилиями мне не удастся приобщить ее к безбрежному русскому миру, увлечь русской жизнью, литературой, искусством… дело может дойти до того, что Россия для нее будет потеряна, станет беспредметным звуком, а ненужность, невостребованность ее русскости сделает ее обычной француженкой. Это все может отдалить нас друг от друга — она просто перестанет во мне нуждаться…
Я постоянно напрягаюсь, изобретая разные методы, чтобы уговорить ее почитать русские книжки, посмотреть фильмы. Говорим по-русски мы только дома, когда бываем вдвоем, с Виктором же она говорит всегда только по-французски. Хоть я и очень стараюсь, но моя дочь в Москве — действительно иностранка, и все сразу отмечают ее французский акцент и не совсем правильную манеру выражаться. Меня это давно уже начало беспокоить, но все эти мысли обретают завершенную форму только сейчас.
В какой-то мере я должна быть благодарна мужу за то, что он облегчает мне решить, казалось бы, неразрешимую задачу — уехать в Москву и увезти с собой дочь. При нынешнем раскладе его адюльтере — у меня есть все шансы это сделать, в любом другом случае сделать это невероятно трудно, ведь французская Фемида так закручена, что права матерей-иностранок минимальны. Я уже знала о нескольких громких процессах, когда отцы-французы, пожелавшие оставить детей при себе, выигрывали дела в суде.
Мысли скачут — наверное, то же чувствовала моя мать, когда узнала об измене отца, не думала я, что и мне придется оказаться в подобной ситуации…
Тогда она сделала невероятное — удержала отца и сохранила свою семью, но нужна ли была ей самой и всем нам такая жесткая форма защиты? Может быть, она так боялась одиночества, что сделала то, чего люди должны стыдиться до конца своих дней? Что же говорила она себе, когда решилась на такое?