А при каких обстоятельствах вы написали лимерик "Однажды по привычки идиотской / стал сочинять стихи Иосиф Бродский. / И написал опять / ну гениально, блядь, / и так писал всегда Иосиф Бродский"?
Я прочитала английские лимерики в переводе Гриши Кружкова, и на меня это почему-то произвело такое впечатление, что я сразу тоже решила написать лимерики, но только не про географию, а про поэтов: про Пастернака, Ахматову, Мандельштама, Есенина, Сапгира и Бродского. Это было в 1980 году.
Вы позволили себе слово "блядь" потому, что для Бродского такая лексика вполне нормальна?
Она и для меня вполне нормальна.
Сохранилась ли у вас до сих пор внутренняя потребность в чтении стихов Бродского?
Конечно, я читаю его, и многое плавает в памяти. Я могла бы и не встретиться с ним, от этого ничего бы не изменилось.
Какое качество его поэзии вы бы выделили как главное?
Трансфокация. Он видел картину в целом, что для поэта — редкое качество, но видел и каждую деталь, миллион деталей, описывая сложноподчиненный и сложносочиненный мир. Такого количества деталей мир еще не знал. Бродский ощущал любое время как настоящее, и Тиберия, и династию Минь. XXI век казался ему, похоже, отвратительным, он явно не хотел в нем жить. Так и произошло. "Век скоро кончится, но раньше кончусь я".
— Вскоре после встречи с Бродским в Роттердаме вы написали стихотворение, ему посвященное. Я бы хотела завершить им нашу беседу.
* * *
И. Б.
Можете угрожать,
направлять Betacam,
я не буду рожать
и без любви не дам.
"Earl Grey" заварив,
на арденнскую ветчину
налетаю, как гриф,
не будучи хищником. Я так жду, тяну.
Протянув восемнадцать лет, наконец и вдруг
я протягиваю все свои восемнадцать рук,
не будучи спрутом, но по органу в год
вырастало от ожиданья, как Сонь и Тойот —
моя техника от японской не отстает
по опосредственности объятий.
Но теперь техника — за дверьми,
лучшее чудо из всех семи
позволяет нам целоваться. И жутко кстати:
можно пойти дальше, чем держит сердце,
двести ударов в минуту в одной кровати
может испепелить в двести граммов красного перца.
Уходи, уходи — говоря себе так,
как говорила другим, выходя сухой из атак,
я выхожу в другой мир. Имя ему — бардак,
воровство и шантаж, беспредел на крови,
и неправда, что жизнь дальновидней любви.
1989
ШЕЙМАС ХИНИ[135], 30 МАРТА 2004, ЛОНДОН
Вы общались с Бродским с момента его прибытия в Англию (в июне 1972) до самой смерти. Не могли бы вы рассказать о ваших первой и последней встречах?
Первый раз я видел Бродского мельком, это нельзя назвать настоящей встречей. Он пришел на Международный фестиваль поэзии в Лондоне, где я должен был читать. Мы все были о нем наслышаны и только о нем и говорили с того самого момента, как он прибыл в Австрию по приглашению Одена. Теперь он был в Лондоне и собирался уезжать в Америку. Фестиваль продолжался три или четыре дня, каждый вечер выступали разные поэты; думается, среди них был и Оден. Не помню, почему мы с Иосифом оказались в одной программе, но отчетливо помню его самого, его рыжие волосы и яркую рубашку: он смотрел на меня, а я — на него. Тогда мне подумалось, что его, вероятно, заинтересовал мой тогдашний "адрес" — Белфаст, ведь бомбардировки и стрельба были как раз в самом разгаре. Но по-настоящему мы познакомились лишь спустя полгода или даже больше — в феврале 1973-го. Нас пригласили на очередной фестиваль поэзии, на сей раз в Амхерсте, штат Массачусетс, Иосиф приехал туда из Мичигана. Не помню, о чем шел разговор, но чувствовалось, что мы настроены на одну волну, возможно оттого, что оба были напичканы традиционной поэзией — английской, разумеется, — и поэтому говорили больше о ней, чем о современных американских поэтах. Вскоре мы встретились еще раз, а потом еще раз — в Энн Арборе, где я знал Берта Хорнбека и Дональда Холла с кафедры английской литературы. Таким образом, к середине семидесятых мы были уже достаточно хорошо знакомы. Нашему сближению способствовало еще и то, что Иосиф познакомился с моим другом, Томом Маклинтером, писателем, преподававшим в Энн Арборе литературу, и съездил вместе с ним в Ирландию.
Наша последняя встреча состоялась в Нью-Йорке, примерно за три недели до его смерти в январе 1996-го. День был отвратительный, на улицах — слякоть. Иосиф приехал из своей бруклинской квартиры и зашел в кафе на Юнион-сквер, где Мари и я обедали с Роджером Страусом и Джонатаном Галасси. Мы приехали в Нью-Йорк на выходные, чтобы посмотреть пьесу Брайана Фрила "Молли Суини", — худшие выходные, какие когда-либо выдавались: метель была такая, что транспорт запрудил все улицы. Однако к полудню пробки уменьшились, и Иосиф отважился на вылазку в Манхэттен. Он был бледен, есть не стал. Но просидел с нами до конца обеда: разговаривал, выходил покурить, снова садился, снова разговаривал, причем ясно было, что он не в лучшей физической форме, снова выходил покурить — и наконец отправился домой. Милый Иосиф! Он знал, что ему остаются считанные дни, но не терял присутствия духа. Месяцем раньше я был в Стокгольме[136] на вручении премии и, думаю, он понимал, что доставит мне удовольствие, если присоединится к нам, как бы трудно ему это ни было.
Но, знаете, говоря вам все это, я вдруг подумал, что на самом деле последняя наша встреча состоялась после его смерти, в петербургской квартире, в той самой, где он жил с родителями: мы были в компании его друзей юности, в этих пустых полутора комнатах, единственным убранством которых служи- ли фотографии — те, что сделал в день отъезда Иосифа его друг Миша Мильчик; он, кстати, тоже был там. Все это происходило воскресным утром в июне 2003 года. Мы стояли кружком, пили водку и закусывали ее кексом. Я прочитал стихотворение "Оденское", которое посвятил памяти Бродского. Волнующий, трогательный, щемящий, незабываемый миг!
Несколько раз вы выступали вместе с Иосифом: в США, Великобритании, Ирландии, даже в Финляндии. Какое из этих совместных выступлений вам запомнилось лучше всего и почему?
Я помню многие из этих выступлений. Например, в Гейт-театре в Дублине, куда Иосиф был приглашен читать в один прекрасный воскресный вечер в начале 1980-х. Я читал его переводы и все торопил Иосифа закончить выступление до десяти часов — в это время по воскресеньям закрывались в те годы пабы. Но, разумеется, он пропустил мое замечание мимо ушей и все читал и читал в своей замечательной манере, пока наконец не пробил час, после которого выпить было уже негде… А вот еще один случай: мы оба принимали участие в вечере памяти Мандельштама, который состоялся в Лондоне. В зале сидел Исайя Берлин, а у меня было волшебное ощущение, что за спиной у выступающего Иосифа с одной стороны витает тень Мандельштама, а с другой — Ахматовой. И все же я думаю, что самым запоминающимся и характерным было выступление в Финляндии, в Турку, потому что мы оба внесли свою лепту — я читал там собственные стихи, а Иосиф, когда подошло время, просто устроил лекцию о том, что и кого следует читать. Збигнева Херберта, Роберта Фроста, Томаса Харди. Весело, безапелляционно, без всяких там угрызений совести.
Вы написали стихотворное вступление к "Вечеру с Иосифом Бродским", который состоялся в феврале 1988 года в Американском Репертуарном театре в Гарварде. Оно опубликовано? Помните ли вы, по какому поводу оно было написано?
Разумеется. Несколькими месяцами ранее Иосиф побывал в Стокгольме, на церемонии вручения ему Нобелевской премии, и был на пике своей славы. К тому времени мы с ним еще больше близились: летом он приезжал в Дублин на пару дней, и мы провели их вместе, предоставленные сами себе. Стояли жаркие дни, и мы, в поисках прохлады, прогуливались, обдуваемые морским ветерком, по Южной Стене, вдоль длинной оконечности Дублинского порта, простирающейся до устья реки Лиффи, куда заходят и откуда выходят суда. Иосифу это напомнило бесконечные набережные Петербурга, и он откровеннее, чем раньше, рассказывал о семье, о своей молодости. Не говорю, что он делился со мной сердечными тайнами; просто в его словах чувствовались нежность и боль утраты, готовые выплеснуться наружу от одного вида пустынного каменного мола и волн от проходящих судов. Как бы то ни было, после этих двух дней я уже не сомневался более в нашей дружбе и чувствовал себя соответственно абсолютно свободно: в каком-то смысле, воплощением — и прославлением — этой беззаботной уверенности как раз и явилось то стихотворное вступление к вечеру Бродского в Кембридже, о котором мы говорили. Помню, что Иосифу больше всего понравились строки, в которых его стихи сравнивались с детектором лжи. Кроме того, в этих строках есть скрытая отсылка к Кафке, к его образу книги как топора, разрубающего ледяную равнину внутри нас. А Иосиф, как вы знаете, в подобной литературной компании чувствовал себя как рыба в воде.