Позволить ему выиграть?
Да. И мне кажется, это был один из первых незаметных стежков, которые нас развели потом. Хотя все равно мы виделись и потом, когда я уехал в Москву. Когда я приезжал в Ленинград, как будто бы все было по-старому. Но мне показалось, что с этого момента он как будто немножко отдалился, чуть реже мы стали видеться, меньше стали обмениваться стихами, как будто бы он понял, что и он без меня может обойтись и я без него. Что, наверное, так и было.
А как сложились ваши отношения в Америке?
До Америки мы в последний раз виделись году в 1972-м перед самым его отъездом. Я встретил его на Тверском бульваре около редакции журнала "Знамя". Он сказал, что ведет переговоры по поводу переводов, по-моему. Я сейчас боюсь ошибиться, но какие-то переговоры там велись с отделом поэзии. В это время там уже работала Наташа Иванова. Он был хорошо одет, в дубленке, такой уверенный… И я подумал, что у него все в порядке. Это была наша последняя встреча в России, помню, он очень высоко отзывался о Слуцком, так и сказал: "Я Баруха очень люблю". Хотя Слуцкого никто не звал Барух, все звали Борис Абрамович. Кстати, Слуцкий не ходил за еврейского поэта, это потом все обнаружилось, а тогда он ходил за комиссара из левой прогрессивной поэзии, он и Мартынов, это были два комиссара хорошей интеллигентной прогрессивной поэзии. Не подпольной, а полуофициальной. Они общались с нами, печатались все мало. Несмотря на то что я был в Союзе писателей, я публиковал преимущественно переводы с литовского и других языков, но не свои стихи. Мы расстались с ним. Я не знал, что он уезжает, он мне ничего тогда не сказал, но дал мне какие-то советы житейские.
Вы спрашиваете о Соединенных Штатах. Я передал для Иосифа большое количество стихов с Васей Аксеновым, когда тот уезжал. По-моему, это было в 1980 году. И вдруг я получил открытку из Сан-Франциско от Васи, что он читал мои стихи по телефону Иосифу и что они постараются сделать все возможное, чтобы меня вытащить "оттуда". Переписки я с Иосифом никакой не вел, единственно, с кем я вел переписку, это с Димой Бобышевым. Мы приехали в Америку в августе 1987 года. Я послал в редакцию издательства "Liberty" рукопись книги "Друзья и тени" и несколько рассказов в журнал "Время и мы". И вдруг у меня взяли сразу три рассказа. Издатель "Liberty" позвонил и сказал, приезжайте, договор заключим. Но мы все тянули, просто у нас денег не было. Решили поехать в Нью-Йорк с Милой, Максимом и друзьями на Рождество. Я не мог быть в Нью-Йорке и не зайти к Иосифу. Хотя до меня уже доходили слухи, по- моему, Женя Рейн говорил, что Иосиф крайне был недоволен, что я вступил в Союз писателей. Но я уже давно вылетел из него. Не знал, как он встретит меня, Иосиф только за неделю до этого получил Нобелевскую премию. Я знал его адрес, Женя дал и телефон. Я решил пойти просто так, без всякого звонка. Я боялся звонить, вдруг что-то не то, и я его не увижу. А я всегда относился к нему с большой любовью, с какой-то нежностью даже. И мы пошли, хотя все отговаривали: не надо, не ходи, он тебе ни разу не написал, зная, что ты в отказе. Господи, он столько перенес, ну что я буду сейчас считаться. Мы с ним не ссорились. Я нажимаю на звонок, никто не отвечает. Вдруг открывается дверь и выходит Иосиф, Я говорю: "Ося, это ты?" — "Давид, как хорошо, что ты приехал!" Я говорю, я не один, там Мила, Максим и наши друзья. "Давай всех, всех приводи". Как будто бы мы только вчеpа расстались: такой милый, такой простой, домашний. Привел нас в свою гостиную — стол с пишущей машинкой, в ней стихотворение, которое он перепечатывал. "Что будете пить? Коньяк будете? И кофе сварю". Он так засуетился, как будто близкие родственники приехали. Очень трогательно. Мы хорошо посидели, и вдруг он говорит: "Ну, чем мы будем заниматься?" Горбаневская правильно подметила, он как будто из польского языка взял этот оборот. Я говорю, я буду писать и заниматься научной работой, то есть тем, что делаю всю жизнь. "А где?" — "Может быть, в Браунском университете получится. Сейчас заключил договор на книгу, и, кстати, там есть глава о тебе. И я хочу, чтобы ты ее прочитал". — "Мне, — говорит, — не надо, мне не важно, пиши, что хочешь". — "Нет, Ося, я хочу, чтобы ты ее прочитал, и я тебе ее пришлю. Если ты мне не ответишь, значит, все в порядке. А если она тебе не понравится, ты мне не разрешишь печатать ее, и все. Я пошлю такие главы всем, кто здесь живет, тебе, Бобышеву, Аксенову". Я так и сделал, я всем послал. Мы хорошо так посидели, часик или полтора. Иосиф мне подарил три свои книжки с очень трогательной надписью. Мы еще задержались в Нью-Йорке, у меня тоже было приподнятое настроение, я заключил договор, получил аванс, через три месяца после приезда в Америку, это тоже не шуточка. На следующий день я звоню ему попрощаться и говорю: "Ося, если я приеду опять в Нью-Йорк, могу я у тебя остановиться?" Мы расстались на такой волне, что как будто бы родственники. А он говорит: "Нет, нет". Я просто был в шоке.
Но ведь там физически негде было спать еще одному человеку — одна маленькая спальня.
Если бы он мне позвонил, я бы отдал ему свою постель и ушел бы к соседям. Я понял, что он изменился, что-то произошло. Я говорю: "Хорошо, Иосиф, я просто пошутил". И я уехал и послал ему эту главу. Он мне не ответил. Книжка вышла, я ему послал эту книжку. Он мне не ответил. Я ему позвонил, говорю: "Ося, ты получил мою книжку?" — "Да, получил". — "Раз ты не ответил, значит, ты одобрил, во всяком случае не возражал?" — "Да. Я и сейчас не возражаю. Но я бы о тебе написал по-другому". Затем он приехал в Провиденс, он хотел быть профессором английской литературы в Браунском университете, и у него была там лекция. Я знал об этом и позвонил ему: "Иосиф, ты приедешь, пожалуйста, милости прошу остановиться у нас". — "Ну мы увидимся, я буду читать, приходи на мое чтение". Конечно, я пошел, мы все пошли. Он читал очень успешно, курил все время, читал замечательно, ему задавали вопросы и о Рейне, и о Наймане. И он отвечал на них. Он видел, что я сижу перед ним, но он ни одного слова не сказал обо мне, как будто меня там не было. Конечно, я к нему не подошел, ушел домой, для меня это была большая травма. Это была последняя встреча с ним живым.
В ночь с 27-го на 28 января 1996 года у меня дома отмечали мое 60-летие. И вдруг мне звонит Григорий Поляк, издатель "Серебряного века", и говорит, что кошмар, трагедия, умер Бродский. Я позвонил Диме Бобышеву. Дима заплакал. Я позвонил домой Бродскому, подошла жена и сказала, где будет панихида. Утром 30 января я поехал в Нью-Йорк. Я приехал минут за пятнадцать до того, как открывался доступ к телу покойного. Это был итальянский похоронный дом с объявлениями об отпеваниях в разных католических церквах. Об Иосифе было сказано, что отпевание будет в соборе рядом с Колумбийским университетом. Около дверей толпились русские корреспонденты и первые из пришедших прощаться. Скоро нас пустили в зал. Передо мной шла очередь в десять- двенадцать человек. Я надел свою кипу. Я встал напротив гроба и всматривался в черты покойного. Лицо у него было торжественное, красивое, лоб мощный, нос крупный. Он походил на спящего патриция. В сложенных руках у него был кипарисовый крест на черном шнурке. Как помнил, я прочитал по-еврейски "Кадиш", заупокойную молитву. Я тяжело пережил смерть Бродского — от 28 января, когда узнал об этом, до времени, когда я встал напротив гроба. И вдруг от меня отпало. Больше не было тяжести и не было человеческой пронзительной жалости. Осталось только уважение к писателю. Почему? Ведь я трепетно любил его стихи, болел за него и делал что мог, когда его преследовали, виделся с ним до его отъезда, у него или случайно. И каждый раз это была, так я думал, взаимная симпатия и любовь каждого из нас к стихам другого. Что же произошло? Почему я больше не оплакивал его как брата? Конечно же, не из-за нашей встречи на его чтении в Браунском университете.