Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А вот и Волга. Она скачет тяжеловатым, но спорым галопом и на крутом повороте следа проносится прямо, не переставая голосить. Кружа по полю с заливистым лаем, выжловка налетает на след русака и гонит дальше. Вот она и на «двойке» зайца. Не сбавляя скачки и все с тем же ярым лаем, она мчится за тупик следа, но спохватывается: гнать-то не по чему! — и снова принимается кружить. Наткнувшись на след, по которому только что гнала, Волга приходит в экстаз и гонит в пяту с таким жаром, будто видит зайца. Скача во все лопатки, она минует сметку и гонит в пяту, в пяту, в пяту. Сейчас поймет… вернется… распутает… Но у собаки нет и тени сомнения. Она гонит, гонит, вот уже чуть не полкилометра гонит неверно, хуже чем порочно! А я-то пять лет мечтал о ней, об этой Волге! Пять лет терпел, копил охотничью страсть!

Вечером я отвез Волгу в Москву, а на следующий день повел ее к Спиридонову, как он сам предложил. Но Юрия не оказалось дома, а ждать его в квартире мне не позволили. Еще несколько дней я водил Волгу в Арбатский переулок, но все с тем же результатом. Стало ясно: Юрий от меня прячется. Во время этих походов додумался я, почему продажа собаки не была поручена дворнику: разве мог дворник надуть так, как сумел сам хозяин? А не обманув, продать такую Волгу было невозможно. Когда я повел наконец собаку на Трубу, никто не хотел покупать ее без пробы. А пробовать… мне страшно было и думать об этом! Подарил я Волгу одному пронскому пареньку, а тот побился, побился с ней, да и сбыл куда-то.

Началась первая мировая война. Многие надели солдатские шинели. Стал вольноопределяющимся и я. Охота, гончие — все это отошло на далекий, далекий задний план…

А со Спиридоновым я все же повидался еще раз.

После Февральской революции попал я с фронта в Москву, в отпуск. Чуть ли не на следующий день после приезда я по милости брата очутился в гостях у его приятелей по театральной студии. Вечер оказался людным, а молодежь собралась разная — больше студийцы да студенты из небогатых, но было и два-три человека что-то слишком уж разодетых. Я спросил у брата:

— Кто это вон тот румяный, толстый?

— Который? В темном смокинге? Так это же Юрий Спиридонов, сынок фабриканта-обувщика. Денег — куры не клюют! Тебе война осточертела, а им, брат, нет! Сам понимаешь, сколько сейчас сапог солдатских надо!

Я подошел к Спиридонову:

— Не узнаете, Юрий Ефремович?

— Что-то не помню… — а у самого глаза забегали.

— За Волгу хочу вас поблагодарить, за «неумолкаемого» гонца!

— А! Так это вы тогда купили?.. Прекрасная была собака!

— А ваш наглый обман еще лучше: «студент студента не подведет»!

— Вы забываетесь!.. — перешел он в контратаку.

Я было размахнулся дать ему по морде, но мой заботливый братец схватил меня за руку.

Больше я с этим субъектом не виделся. Когда весной 1918 года после демобилизации я вернулся домой, пришлось случайно узнать, что Спиридонова в Москве нет. Это, конечно, не было неожиданностью. Всю эту накипь выплеснула из России волна революции.

Из моих летописей - i_023.png
 Старый рог

1

Еще двенадцатилетним гимназистом я начал ездить по праздникам в село Пронское. Был яркий, солнечный сентябрь, и поразил он меня сразу и навсегда своей прозрачностью, могучей голубизной неба, буйной желтизной берез — всем тем, что столько раз воспето и в поэзии, и в живописи и что неизменно покоряет.

Останавливался я у Дарьи Антоновны, в небольшой старой избе, срубленной из удивительно толстых бревен. Хозяйка жила с тремя ребятами мал мала меньше, а муж служил в кучерах, в Москве. По моим тогдашним меркам, я считал эту женщину «пожилой», а было ей в ту пору всего-то лет тридцать.

Дарья Антоновна, пронская крестьянка, знала досконально грибные места, и, когда она водила меня в лес, я мог досыта насладиться и прелестью стаек подберезовиков, и хвастливой красотой подосиновиков, и, главное, знающими себе цену кряжистыми боровиками.

Но еще дороже вошли мне в душу, на всю жизнь вошли, звуки чьей-то охоты с гончими (тогда на зайцев охотились с 1 сентября старого стиля, а на лисицу — круглый год).

Когда мы с Дарьей Антоновной брали грибы, грохотал, бывало, по лесу басистый голос: «Ух! Собаченьки! Буди его, буди! Ух, полазь! Ух, давай его, Набат, к весне новых народят!..» И вдруг где-то возникал вопящий взрев гончей, поднявшей зайца на глазок. К ней подваливали другие, и закипал дружный, яростный гон. Голоса гончих звучали с такой страстью, что меня прохватывала дрожь. Богатырский башур бахал густо и мерно, словно набатный колокол; захлебывался, рыдая, голос повыше; отчаянно и неумолчно лились дискантовые переливы третьего голоса. И все это сливалось, переплеталось, перебивало друг друга, отдельные вопли прорывались сквозь гул хора. Да еще усиливало звуки гона лесное эхо со своими отголосками, и весь гам, рев, стон, плач играл как-то по-особенному мелодично и стройно.

— Вася! Вася! Что же ты! Какой боровик раздавил! — чуть не плача, взывала Дарья Антоновна. Она ведь никак не могла постигнуть, что со мной. Господи, какие тут мне грибы! Гонят, гонят!..

Я слушал, слушал… Досадовал, если гон прерывался, собаки теряли след… Но вот снова взрывалась горячая помычка гончей, преодолевшей хитрую запутанность следа… Подхватывали другие голоса, и опять разливался, гудел и плакал неистово заркий гон!

И мурашки бегали у меня по спине… Грохали выстрелы, перекликались охотники. И вставал густой, басистый гул рога: дооооо… Он тянулся, наполняя собой лес и вздымаясь к небу, обрывался… и возникало другое «до», октавой выше, еще более певучее, хватающее за сердце пронзительной торжественностью.

— Дядя Миша трубит. Ни у кого еще нет такой громкой трубы, — говорила Дарья Антоновна. — Собак созывает.

2

Между церковью с ее поповским подворьем и самим селом Пронским — овраг. Он некрутой, широкий; на подъеме к церкви есть терраса, а на ней поставлены два двора. Большое место здесь заняло громоздкое строение под железом: полдома — трактир с лавкой, полдома — жилье семьи трактирщика. Велик тут был и двор: скотины много держал хозяин, да еще и лошадьми барышничал.

Поодаль прилепилось вполгоры другое «жительство» — избенка Мишки-собашника. Так неуважительно пронские крестьяне звали бывшего когда-то псарем Михайлу Степаныча, высокого, сутулого бобыля с усатым, морщинистым лицом и неседеющей шапкой черных волос.

Крыльцо Мишкиной избы покосилось, соломенная крыша пестрела заплатами. Плоховат был и дворишко: задняя, к оврагу стена осела и потянула за собой худую крышу; дворик словно насупился.

А Михайла о том не тужил: все равно никакой скотины нет, а для собак приезжих москвичей и так ладно; сухие углы на дворе найдутся — летом для легавых, осенью и зимой для дорогих Михайлиному сердцу гонцов.

Михайла тем и жил, что охотнички дарили за приют, за самовары, за сопровождение на охоте.

А не в сезон как ты косушку добудешь? По миру, что ль, ходить? Куски выпрашивать? Ну уж нет! Вот и плел Михайла корзинки из ивы. Конечно, против охоты скука, да что ж ты поделаешь! Товар Михаил продавал, а племяннице Дарье Антоновне дарил. И с каким восторгом я клал грибы в «Михайлину» корзинку!

В молодости Михайла служил выжлятником у пронского помещика Тынова, когда тот держал стаю гончих. Давно это было!

Обеднел Тынов, продал имение, продал и стаю. Доезжачий Семен и наварщик Филька перешли куда-то в другую охоту. А Мишка остался в Пронском — зазноба удержала.

Как стал барин все кончать, выпросил Михаил у него на память смычок гончих да рог, которым доезжачий собирал собак в лесу, — рог не простой латунный, а сделанный из особого белого металла, рог такой, что гончатник за него душу отдаст!

Женился Михаил, зажил было, как степенный семьянин. Своей земли, конечно, ни сажени, так батрачил с женой у трактирщика. Жили, зарабатывали, кормились. А по осеням тешился Мишка-собашник своими Заливаем и Занозой: лихо гнали они и зайца, и лисицу.

40
{"b":"181567","o":1}