Вот она, осень, и могучая, прекрасная жизнь!
— Садко! Ко мне!
Но ему не до меня. Вон он выскочил в поле там, где поднялся косач. Свисток и новый окрик останавливают пса. Он мелькнул назад в лес: как-никак не погнал, и то ладно. Но расстаться с пахучим следом так вот сразу нет сил, и не так-то скоро появляется спаниель, вылезая из кустов рядом со мной. В его глазах смущение и растерянность, хвост часто-часто виляет где-то внизу — все признаки сознания вины. Выговор сделать необходимо:
— Распущенность! Удрал черт знает куда! Пусть там уж очень интересный след, но порядочная собака обязана задумываться над тем, к чему приведут ее действия, сознавать! А тем более собака с опытом, обязанная накопить достаточную мудрость…
Я выкладываю эти глубокие мысли в самом строгом тоне (он-то и действует), и Садко подавлен моими доводами. Это видно по его жалкому морганию и поглядыванию по сторонам.
Но частое-частое виляние хвоста говорит мне и о другом. «Да, — говорит оно, — знаю я, тебе нужно, чтобы я не удалялся дальше несчастных тридцати шагов. Но пойми! За столько часов ходьбы одна птица, да еще какая! Мыслимо ли удержаться в рамках? Хозяин ты, хозяин! Скажи мне спасибо, что полюбовался великолепным чернышом!»
Он прав. Спасибо!
Мы подходим к самой последней мочажинке. А ну-ка, вдруг да окажется бекас?
— Садко, вперед!
Шуршит буро-зеленая осока, раздвигаемая спаниелем. Он выскакивает на мокрую прогалинку, и его хвост сразу же начинает работать вовсю. Садко явно на набродах.
Подхожу, готовый к выстрелу… А Садко останавливается и стоит как вкопанный, его нос нацелен в куртинку осоки. Стоит! Форменная стойка у спаниеля! Что за чудо?
Я уже шлепаю по болотине рядом с собакой, и наконец птица не выдерживает, взлетает. Прежде чем успеваю сообразить, что это гаршнеп, что не надо бы этого малыша трогать, происходит выстрел… Садко с удовольствием подает… А мне думается: «Эх, не надо бы стрелять!»
Ну что ж! Болотины обысканы все. Теперь пойдем по лесам — вдруг да где-то тетерев нам поддастся!
Идем, идем из лядины в лядину, обходим или пересекаем мшарины, идем по ельникам, осинникам, березнякам.
Садко шустро шмыгает из стороны в сторону челноком, челноком, шныряет среди кустов, среди кочек, среди зарослей брусничника, черничника, гонобольника… Три раза я слышу взлеты тетеревов: они невидимы, потому что лишь нападет Садко на след, а птица-то впереди — скорей на крыло! Чуток, строг осенний тетерев!
В ольшняке, разросшемся по краю сенокосной поляны, Садко прихватывает, горячится… Едва успеваю подойти к собаке в ольхи, как свечкой взвивается вальдшнеп! Отчетливо виден он среди полуголых вершинок, вижу я даже направленный вниз длинный нос.
Хорошо стрелять, но я как-то нескладно веду стволами за птицей… промах! Ничего удивительного: ждал, ждал, томился, томился, ну и устал ждать — птицы все не было, и не было, и не было!
Тщетно Садко ждет посыла «подай!»… Теперь у него право на выговор. Ну что же! Сквитались.
Мы в районе пустоши под названием Келья, недалеко от деревни Холмы. Зайдем-ка туда, к Ване Белякову! А то бабушка Аксинья рассказала, что он долго болел, лишь недавно стал выпутываться.
— Зайдем, Садко, проведаем приятеля!
Идем дорожкой. Она ведет нас бором-беломошником, над берегом не слишком большого, но на редкость красивого озера.
Садко бежит дорогой впереди. Вдруг останавливается, приподнимает уши и хвост, рычит.
— Садко! Аль не узнал? — слышу я голос Вани и вижу его, сидящего на пне над самым склоном к озеру. Садко со всех ног бросается обнимать и облизывать старого знакомца.
— Здравствуй, Ваня! А я тебя проведать шел.
— Ну вот и проведал. Садись, Василь Иваныч. Вишь, для тебя какой добрый пень подстатился.
Беляков — Ваня, а я — по имени-отчеству потому, что он еще молодой, ему всего каких-нибудь полсотни лет, а мне-то…
— Ну как охота?
— Да что, Ваня! Гаршнепа взял, по вальдшнепу промазал.
— Это что промазал — пустяк. Зато в лесу день!
— Ты, говорят, сильно болел?
— Ох, сильно! Воспаление в легком. Думал — всё, пока медицина не взялась. Главное, Шура не ленилась, бегала с медпункта по два раза в день, пенициллином колола. А то совсем было на тот свет собрался.
— Небось, жалко было с жизнью расставаться? Еще бы зайцев да тетеревов пострелять?
— Жизнь я не гораз жалел. Хозяйка моя померла, дети — кто куды разлетелись. Сам да хромая сеструха — вот и вся семья. Невеселое житье! Ну а зайцы да тетери — много я их видел, много пороху-дроби извел. Оно хорошо, да как-то при смерти про добычу не думалось. А вот придет на память, как ветерок в соснах шумит, как озеро голубеет, как тетерева по весне воркуют, — так до того жаль, аж сердце замрет! Неужто, думаю, ни разику мне этого не увидеть, не услышать? А как силы маленько собрал — первым делом сюда!
Слушал я Ваню и вдруг открыл: да ведь и я, вспоминая былые охоты, не думаю о добыче, зато живо вижу вновь — то апрельский оранжевый закат и величественный шум глухариных подлетов к току, то сырой осенний день и яркие в туман голоса гончих, то озеро, светящееся сквозь старый сосняк, то сумерки могучего ельника…
Сидели мы, беседовали. Над нашими головами мягко, задушевно шумели сосны — хорошо было! Вдали на озере запоблескивали на волнах словно огоньки — это погода задумала исправиться: тучи разорвались, и в разрыве спокойно и уверенно заголубело небо и выглянуло солнце. Слабые волны, бесцветно катившиеся по озеру, вдруг стали синими-синими…
Вдали тетерев забормотал.
Грусть в его песне есть, а слушать ее — большая радость!
После войны Была война, а мы остались живы.
Е. Долматовский
Конец лета того уже довольно далекого года я проводил в лесном краю, в деревне Заветово.
Лето ушло и как эстафету оставило сентябрю желтые пряди на березах, румянец на кронах молодых осинок. Поседели травы; лишь на поздних покосах свежо зеленела отава.
Сентябрь, едва пришел, сразу же стал по утрам серебрить инеем все: и травы, и жнивья, и овсы, еще не убранные колхозом.
Несколько вечеров мы с Сергеем Батраковым ждали на овсах медведя. Но зря: мы караулили на одной полосе, а он являлся на другую; завтра мы садились на этой другой, а зверю приходила фантазия кормиться на нашей вчерашней, а то еще на какой-то третьей. Такая канитель обычна там, где много мелких полос овса раскидано по лесу.
Не лучше ли вечерней зарей постоять на утином перелете? Охота на уток в Заветове небогата. В трех километрах от деревни в лесной долине протянулась цепочка из четырех полуозерков-полуболот. Мало там бывает выводков крякв и чирков, зато дальше в лесу, примерно еще в часе ходьбы, белеет озеро покрупнее и уток там побольше. Должно быть, птица с этого Лебедина полетывает и на нашу цепочку, которую зовут Канавино.
Пошли мы на Канавино, стали на перешейках.
Охота охотой, а природа сама по себе влечет. И особенно хороши в ней зори, их разнообразная красота.
Зори — сколько в них красок!
Та зоря была студеная, оранжевая, совсем безветренная, такая, что мне с болота ясно слышалось падение листка на опушке леса.
В этой полной тишине свист утиных крыльев доносился издалека, и можно было хорошо подготовиться к выстрелу, не то что в ветер, когда утки нежданно-негаданно возникают у тебя над головой.
Но не этой выгодой, не этим предупреждением дорога тишина, не тем, что, может быть, подарит тебе побольше добычи. Уж очень красив сам тонкий, звенящий звук полета — один из подлинных звуков извечной природы, так вот и проникающий в самую душу. Слушать его — наслаждение.
Уток летело немного, да и те больше стороной. Все же пострелять удалось. Я взял тройку чирят, а Сергей — чирка и крякву.
Пошли домой. Заря не совсем погасла, а над лесом уже поднялась большая желтая луна. Легко было идти по прохладе.