Бабка Паня маслила:
— Чего я понимаю, милая ты моя? Мужики промеж себя сладились. Нетто я в мужичьи дела сунусь?
Марья плюнула и широким шагом пошла на Крестову тропу.
На обратном пути, отмахав за день тридцать километров, Марья шла порошинской улицей уже в сумерках. Злая шла, что туча темная. Короля, конечно, при ней не было. Прасковью любопытство томило:
— Зайди, Наумовна, отдохни!
Но та даже не оглянулась и прибавила шагу… А дошагав домой, Марья сказала сыну:
— Не отдал. И разговаривать не стал. А Короля в Крестах нигде не видать. Никита, небось, у приятелей прячет.
Мишка с воем повалился на кровать…
В августе Елин насладился охотой, как давно не приходилось. Тетеревиных выводков было хоть и не столько, как в «докоролевские» времена, но все же вполне достаточно.
И, что особенно дорого, они были нетронуты или почти нетронуты, при всех здравствовали матки.
Без Короля бессовестный Мишка остался как без рук.
Петя и Анна Ивановна Под Валдаем моховых болот много, а поля маленькие, вот тетеревиные тока и собираются чаще всего на моховых гладях. Таков и Алешинский ток, на котором я в ту весну первого мая открывал весеннюю охоту.
От деревни до тока километров пять. Ходу, значит, ночью по вешней распутице, да вдобавок по болоту, часа два. Выходить из дому нужно не позднее часа ночи: ведь в начале четвертого начинает светать, и тетерева уже вылетают на токовище.
С вечера задумал я подремать, а своей хозяюшке, одинокой, старой колхознице Анне Ивановне, наказал, чтобы подняла в половине первого.
Лег, заснул…
Разбудил меня тревожный голос. Анна Ивановна «шумела» со своей кровати:
— Василь Иваныч! Василь Иваныч! Погляди-ка на часы, не пора ль тебя будить? Сама, видно, поленилась встать, посмотреть на стенные часы.
Я протер глаза, взглянул на ходики:
«Ох, чтоб тебе пусто было! Еще только половина одиннадцатого!»
Снова я улегся, но, рассерженный, забылся нескоро.
И опять:
— Василь Иваныч! Василь Иваныч! Погляди, который час? Может, тебя будить пора?
На этот раз было только половина двенадцатого. «Ох, черт возьми!» — изругал я в душе Анну Ивановну и в третий раз попытался уснуть.
Совершенно выбитый из сна, я долго ворочался, слушая сладкое похрапывание мгновенно заснувшей старушки, долго не мог преодолеть раздражение, наконец задремал… Внезапно проснулся: часы показывали уже без четверти два, а моя Анна Ивановна все так же безмятежно похрапывала. Проспали!
Пришел я к Алешинскому болоту чуть не в мыле, а все-таки опоздал. Восток уже начал алеть, и лишь спустился я с борового кряжа в мох, как послышалось со стороны токовища: «чу-ффы-ш-ш!..»
Вылетели!
Что же делать теперь? Идти домой?
Но не раз ведь приходилось: в потемках сгонишь тетеревов с тока, а посидишь в шалаше, подождешь — они и вернутся.
Приближаясь к току, я слышал сквозь чавканье под ногами, как взлетели невидимые впотьмах тетерева, но все же забрался в шалаш, устроился там и затих. Была надежда, что птицы прилетят: ведь шалаш поставлен заранее, они привыкли к нему.
Невдалеке, на этом же моховом просторе, журавль сыграл на трубах свою победную и в то же время грустную песню, где-то на краю болота чуфыкнул тетерев, в стороне отозвался другой… Эх, разогнал! Долгонько их теперь прождешь!
Грянул в болоте и эхом раскатился в прибрежном лесу хохот самца белой куропатки.
Чем скучать без дела, дай поманю его! По крайней мере, проверю, насколько он вылинял к маю.
Высокому искусству манить я обучился здесь, в валдайской деревушке, еще у старых охотников, лет сорок назад. Чего греха таить, они по веснам били куропаток на манку. Когда я сказал деду Ивану Семеновичу, что это запрещено, тот не поверил:
— Ты не путай! Тетерева и глухаря весной бить можно, а куропатку нет? Ишь, что выдумал!
Манил дед мастерски и взялся учить меня, а выучив, сильно сердился:
— Коли ты их не стреляешь, так на кой леший я с тобой время проводил?
Теперь, сидя в шалаше на Алешинском току, я начал манить:
— Кням, кням, кням, кням…
Слышу: «Ах-хах-хах-хах-хахаха-а-а…»
Летит!
Еще: «Кням, кням, кням, кням…»
Опять: «Ах-хах-хах-хаха-хахаха-а-а…»
Перелет сделан совсем недалеко. Отчетливо слышно, как с посадки куропат на бегу приговаривает: «По рылу, по рылу, по рылу…»
Вот он смолк. Должно быть, оглядывается, где же она?
Вот потихоньку он стал уговаривать баском: «К-вам, к-вам, к-ваам, к-ваам…»
Снова затих, выглядывает…
Теперь манщику нужна большая осторожность: не ошибись! А то сразу кавалер догадается, на близком-то расстоянии и малейшую фальшь заметит! Я ему только два разочка:
— Кням, кням.
Слышу, взлетел: «Ах-хах-хах-хах-хахаха-а-а…» — и садится чуть не у самого шалаша.
«По рылу, по рылу, по рылу…»
Пробежал немного, остановился: что, мол, за сооружение такое на гладком месте?
Вот он шагах в семи между кочками, весь белый, только шея красная да на плечах будто погоны краснеют.
«К-вам, к-ваам, к-вааам…» — убедительно так выводит куропат. Откликнись, мол, дорогая! Должно быть, пригляделся, понял, что страшного ничего нет: те же сосенки, что и по всему болоту растут, только слишком густо собрались, какая ж в том беда?
«К-вам, к-ваам, к-вааам…» — да где же она, в самом деле?
И куропат припустился бегом вокруг шалаша, вдоль самых комельков сосенок, воткнутых в мох. Слышно, как ножки птицы шуршат по подсохшему мху и реденьким кустикам подбела.
Я замер, не дышу, чтобы не спугнуть белого приятеля, хотя, по правде говоря, на что он мне нужен?
Временами он останавливается и, вытягивая шею, выглядывает: да куда же она запропастилась? Звала, княмкала, а теперь, извольте радоваться, как сквозь землю провалилась! И петушок опять торопливо пускается на поиски невидимой подруги вокруг шалаша: ведь он, слава богу, не глухой, ясно слышал, что она подавала голос именно здесь, около этой гущи сосенок. Он описывает вокруг меня три кольца и вновь в недоумении останавливается.
«Кок, кок, кок-кок! Ко-ко! Ко-ко! Ко-ко! — произносит куропат негромко, но все чаще и чаще. — Коко, ко-ко, кокококо…» Наконец звуки превращаются в дробь и сыплются, сыплются. Я замер, превратился в истукана. Ведь белый ухажер ходит вокруг шалаша всего в каком-нибудь метре от меня.
Тетеревов не видно и не слышно, должно быть, слишком не понравилось им мое вторжение на болото, может, и погодой недовольны.
А куропат все ходит кругом. Я и счет потерял виткам! Сам все сижу и не смею шевельнуться по старой, неистребимо въевшейся охотничьей привычке: не спугнуть!
Зачем мне зябнуть и мучиться, отсидев ноги? Они болят, они совсем онемели… Так нет же! Живущий в душе охотничий бес не допускает расправить ноги: спугнешь, улетит! Не смей!
Сижу и взаправду начинаю застывать: утро-то с морозцем!
«К-вам, к-ваам, к-вааам…» — басит куропат, вышагивая вокруг шалаша: вновь и вновь останавливается и начинает тихим голосом уговаривать: «Кок, кок, кок-кок! Ко-ко-ко… — все чаще и чаще, и снова переходит на дробь: — Кокококококококо…»
Я, конечно, помалкиваю, а сам думаю:
«Черт бы тебя побрал! Долго ли ты еще будешь мучить меня? Неужели не можешь убраться подальше?»
Прошло уже с полчаса этой пытки, а куропат и не думает расставаться со своей мечтой. Он все настойчивей. Вот, найдя в стенке шалаша местечко пореже, как раз там, куда протянулись мои ноги, он просовывает в шалаш свою рыжую шею. Поглядев, не белеет ли где-нибудь она, он убирается восвояси и опять пускается вкруговую. Ох, черт!
И вдруг я слышу шуршание подозрительно близко за спиной и через мгновение вижу куропата, пробирающегося вдоль самой моей левой ноги… Цап! — левой рукой за спину птицу вместе с крыльями. Перехватываю правой и мигом сую в рюкзак. И так ‘все удачно вышло, что куропат даже не трепыхнулся, а во тьме мешка и вовсе затих.