Выстрел по лосю мало привлекателен, а выкроить в лесу не слишком большой, но и не тесный оклад, верно определить, куда зверю ход, а куда его никакими силами не загонишь, — это, по-моему, дает подлинное охотничье удовлетворение.
После недавних метелей и ядреных морозов лес так и остался густо запорошенным и готовым окатить тебя щедрым снеговым душем — только сунься в него. А еще хуже — создалась «односледица»; порош последние дни не было, зверь набродил много, а следы засыпало сухим морозным снегом, и определять их свежесть стало возможно не на глаз, а лишь на ощупь. Вечером накануне охоты сильный ветер принялся обдувать малиновую зарю и заодно сбрасывать с леса его белые одежды. А ночью, еще до рассвета, Брусков подошел к моей постели и зашептал весьма гулко:
— Вася! Не спишь? Выдь-ка на двор, порадуйся!
Я накинул на плечи ватник и вышел на крыльцо.
В черной темноте было слышно, как падают с крыши капли. Оттепель! Печатный след!
Повезло и с окладом. Мы обошли крупного быка в таком квартале, где ходы лосей я знал, как двери в своей квартире.
Лось мог идти только через широкий, добрый для стрельбы просек в двух местах. Один ход был ему метрах в сотне от сторожки лесника — здесь стал я. А другой — примерно в трехстах метрах подальше. Там у лосей была «улица» по лощинке, скрытой от первого номера порядочным бугром. Там и пришлось стоять Брускову. Загонщики заходили с шоссе, ограничившего оклад с юга.
Перед моим номером свободно и непринужденно стояли березы, осины, ели крупного редколесья… Видно мне было далеко, и я спокойно прикинул, откуда может появиться лось.
Послышались крики загонщиков, тронувшихся по окладу. Нервы, конечно, почувствовали неизбежное охотничье напряжение. Как всегда на облавах, голова начала сама собой поворачиваться влево — вправо, влево — вправо… Глаза ждали: вот появится большое, темное… Все ближе гопанье левофлангового загонщика… Если лось думает идти ко мне, то пора бы…
— Оп! Оп! — совсем рядом, и я с облегчением вздохнул: Брускову стрелять! Теперь возникло иное напряжение: слух ждал его выстрела…
А выстрела все не было. Подошел загонщик Емелин, и мы с ним пошли просеком к Брускову… Огогоканье второго загонщика тоже уж близко к просеку, а Брусков так и не стреляет! Что за черт! Как мог лось уйти в сторону? Как я мог ошибиться? Ругая себя за самонадеянность, я чуть не бегом «накрыл», как сказал бы Брусков, его позицию… Но самого Василия Ивановича в этой точке не было!.. А шагах в тридцати за нею отчетливо виднелся крупный шаговой след лося, пересекший наши окладные следы через просек!
Я крикнул:
— Брусков!
Ни ответа ни привета! Я крикнул еще раз — то же самое… А от указанной Брускову точки за можжевеловым кустом шли вперед, в оклад, огромные следы калош, которые Василий Иванович надевал на валенки в «шлячу» (в слякоть). Ничего не оставалось, как тропить по этому следу «глухаря». След вел к густой куртине мелкого ельника.
Я подошел к ней:
— Брусков!
— Я! — как в строю гаркнул сипловатый бас старика, и он вылез из своей засады в гуще ельника.
— Василий Иванович, как ты смел уйти с номера?
— Никак нет, не уходил. А в елочки схоронился, чтобы зверь не оприметил.
— О, черт возьми! Он тебя не приметил, а ты-то его? Вон он след проложил мимо тебя, и тридцати шагов нет! О чем ты только думал!
Брусков стоял такой подавленный, такой несчастный, что жалко было на него смотреть, а ругать и вовсе язык не поворачивался…
На следующий день приехали три инженера с ружьями. Барометр настроений лесничего пошел вверх, и в загонщики мы получили двух лесников и еще двух рабочих.
Я спросил Брускова:
— А ты что ж не собираешься?
— Я — сей минут! Догоню, только вот лошадки овса ждуть. Сей минут!
Но догнал нас Шура и, конфузясь, пробурчал:
— Отец за себя послал…
— А ты стрелять-то умеешь из двустволки пулей?
— Немного умею… Отец учил. Пулей на сорок шагов в спичечный коробок попаду… Охотник все же…
— А ты, парень, не врешь?
— Мы с отцом никогда не врали…
В этом ответе слышалось столько любви к отцу и гордости за него!.. Я поверил.
Обложили мы четверку лосей. Оклад получился трудный. Я чувствовал, что лосей не уговоришь идти на боровчину с редкой крупной сосной. Но компаньоны мои знать ничего не хотели: «Пусть загонщики гонят сюда, на нас — вот и все». Как ни доказывал я, что у лосей свои твердые законы, для этих охотников все мои доводы оставались пустым звуком.
А я ход лосям из оклада видел только по лощине — чащей из бредины, березы, осины, ели, ольхи — местом, исключительно тяжелым для стрелка.
Шура ходил за мной по пятам.
— Тебе чего? — спросил я, чувствуя, что он что-то хочет сказать.
— Если они не хотят, позвольте мне тут… — и он покраснел.
— Вот какой ты догадливый! А не промажешь в этакой гуще? Ну да ладно, становись здесь. А я пойду направлю загонщиков и прибегу к тебе.
Я отвел загонщиков на другую сторону оклада, объяснил, как им гнать, целя прямо на «инженерскую» боровчину, наказал выждать, чтобы мне успеть на свой номер, и помчался к опасной чаще.
Но терпенья у них не хватило. Они подняли крик, когда я был еще на полдороге… Ударил Шурин выстрел; лоси, разумеется, не посчитались с «заданным» направлением и пошли правее боровчины. Ну, а Шура Брусков оказался на высоте: быка мы нашли в сотне шагов от его номера; лось лежал не шевелясь. Не зря я поверил скромному парню!
Когда мы пришли в лесничество, Василий Иванович засветился, как новенький рубль. Запрягая в сани Серка, чтобы ехать за тушей, он повторял, приплясывая:
— Ай да сынок! Оправдал папашеньку!
V. Русак
Усадьба лесничества, где была квартира Брускова, располагалась в узком промежутке между шоссе и железной дорогой. Сразу за шоссе начинался учебный аэродром, обнесенный высокой оградой из колючей проволоки на столбах, — для охоты край запретный. Впрочем, проволока кое-где была прорвана лосями: их ни запрет, ни гул самолетов не смущали. Леса же между рельсами и шоссейной дорогой были «вольной» землей, и мы здесь охотились.
Стояло первозимье — милое сердцу время, пришедшее на смену осени, которая поднадоела своими капризами: то она лила дожди и разводила кисели на дорогах, то насылала недобрый безо времени мороз, и окаменевшие колеи могли вытрясти душу, если поедешь проселком на телеге. Уже не раз осень обманно притворялась зимой, закидывала землю снегом, а потом сама же смывала его, чтобы по ослизлым дорогам опять не было ни проходу, ни проезду. Лишь в декабре окрепли молодые зимние морозцы, бодрая и свежая пришла зима и ровно выстелила землю неглубокой, рыхлой порошкой: ну-ка, охотник, читай, что тебе настрочили лисицы и зайцы!
А заяц-русак жил совсем рядом с нами. На жировку он уходил куда-то по шоссе, а спать являлся на аэродром, который считал своим «домом». Брусков изо дня в день видел его следы туда, то-есть в какие-то поля, и обратно — за проволоку аэродрома. Заяц высыпался «под запретом», а там с нашей стороны были редкие лиственно-хвойные молодняки.
— Подумай, Вася, — говорил мне Брусков: — Ну до чего хитер, подлюга! Знает, проходимец, куды нам нельзя! А до чего аграмаден — с барана!
«Подлое» поведение русака так задевало Василия Ивановича, что старик не ленился каждое утро узнавать, тут ли «враг». Все явки «подлюги» были на учете у моего друга, каждую новую смётку с шоссе под проволоку он затаптывал. А затоптав, приходил ко мне в «келью» (это была каморка, которую он «отказал» мне в своей квартире). Он закуривал и принимался «жалиться»:
— Опять, змей, тута! Шоссейкой пристрочил да — шварк! — через канаву и поплюснил под проволоку аккурат против нас. Чисто он нарочно дражнится!
Перепадали порошицы, хороня прежние русачьи письмена, и расстилали зайцу новые страницы… И вот наконец Брусков не стерпел и выступил с «конструктивным» предложением по поводу «бесстыжего».