О горечи Когда вино лакается беспроко, ни горла, ни души не горяча, и ты устал, и утро недалеко — тогда спасает склянка тирлича. В нем горечи пронзительная злоба, он оживляет, ибо ядовит: пусть к сладости уже оглохло небо, однако горечь все еще горчит. Когда, на женщин глядя, ты не в духе, и не настроен искушать судьбу — переночуй у распоследней шлюхи, накрашенной, как мумия в гробу. К утру подохнуть впору от озноба, и от клопов — хоть зареви навзрыд: пусть к сладости уже оглохло небо, однако горечь все еще горчит. Когда перед природой ты бессилен, и путь лежит в безвестье и туман — под вечер забреди в квартал дубилен и загляни в загаженный шалман. Обсиженная мухами трущоба, зловоние и нищий реквизит: пусть к сладости уже оглохло небо, однако горечь все еще горчит. О пребывании один на один С каждым однажды такое случается: вдруг вещи как вещи внезапно исчезнут вокруг. Выпав из времени, все позабыв, как во сне, ты застываешь, с мгновением наедине. Наедине с перелеском, с тропинкой косой, с житом и куколем, сеном и старой косой, с грубой щетиной стерни, пожелтевшей в жару, с пылью, клубящейся на придорожном ветру. С волосом конским, что прет из обивки, шурша, с пьяницей, что до получки засел без гроша, с водкой в трактире, едва только шкалик почат, с пепельницей, из которой окурки торчат. К злу и добру в равной мере становишься глух, ты — и волнующий шум, и внимающий слух. Пусть через годы, но это придет из глубин: знай же тогда — ты со мною один на один. Три паренька Мы трое — голодные, мы — оборванцы, конечно, почтенный судья! Один — от папаши сбежал, от пощечин, другой же — чахоткой измаялся очень, а третий опух, — это я. Конечно, конечно, еще раз подробно: мы прятались за валуны, девчонка по гравию шла и похожа была бы на лань, каб не дряблая кожа, а темя-то вши, колтуны. Так сладко брела она сквозь забытье; ну, тут мы, понятно, поймали ее, смеркалось, темнело; мы справили дело, а слезы… ну, будто она не хотела!.. Какая-то птица затенькала тонко, порой, как монетки, звенела щебенка, а так — тишина, одна тишина, как будто и жизнь-то уже не нужна. На рану ее мы пустили рубашки; поймают — мы знали — не будет поблажки. Вот весь мой рассказ… О свет моих глаз, о девочка, разве болит и сейчас? Почтенный судья, все же сделай поблажку, скорее всех нас упеки в каталажку, там вечный мороз, — а если всерьез — так лучше не помнить ни мира, ни слез. Высылка
Барбара Хлум, белошвейка, с пропиской в предместье, не регистрирована, без пальто, без чулок, в номере ночью с приезжим застигнута, вместе с тем, что при ней оказался пустой кошелек. Брбару Хлум осмотрели в участке, где вскоре с ней комиссар побеседовал начистоту и, по причине отсутствия признаков хвори, выслал виновную за городскую черту. Мелкий чиновник ее проводил до окраин и возвратился в управу, где ждали дела. Брбару Хлум приютил деревенский хозяин, все же для жатвы она слабовата была. Брбара Хлум, невзирая на страх и усталость, стала по улицам снова бродить дотемна, на остановках трамвайных подолгу топталась, очень боялась и очень была голодна. Вечер пришел, простираясь над всем околотком, пахла трава на газонах плохим коньяком, — Брбара Хлум, словно зверь, прижимаясь к решеткам, снова в родное кафе проскользнула тайком. Брбара Хлум, белошвейка, с пропиской в предместье, выслана с предупрежденьем, в опорках, в тряпье, сопротивленья не выказала при аресте, что и отмечено было в судебном досье. Марта Фербер Марту Фербер стали гнать с панели — вышла, мол, в тираж, — и потому нанялась она, чтоб быть при деле, экономкой в местную тюрьму. Заключенные топтались тупо в камерах, и слышен этот звук был внизу, на кухне, где для супа Марта Фербер нарезала лук. Марта Фербер вдоволь надышалась смрада, что из всех отдушин тек, смешивая тошноту и жалость, дух опилок, пот немытых ног. В глубину крысиного подвала лазила с отравленным куском; суп, что коменданту подавала, скупо заправляла мышьяком. Марта Фербер дождалась, что рвотой комендант зашелся; разнесла рашпили по камерам: работай, распили решетку — все дела. Первый же, еще не веря фарту, оттолкнул ее, да наутек, — все, сбегая, костерили Марту, а последний сбил кухарку с ног. Марта Фербер с пола встать пыталась; воздух горек сделался и сух. Вспыхнул свет, прихлынула усталость, сквозняком ушел тюремный дух. И на скатерть в ядовитой рвоте лишь успела искоса взглянуть, прежде, чем в своей почуять плоти рашпиль, грубо распоровший грудь. |