Ты всё цветешь ли, деревцо, Ты всё цветешь ли, деревцо, там, где трамвайное кольцо? А то прошел всего-то год, и жизнь пошла наоборот. Но ты цветешь, цветешь, как встарь. Ты зеленеешь ли, газон? Мне лезть из дома не резон, у первого же кабачка я попадусь наверняка. Но ты все зелен, будто встарь. Ты созреваешь ли, пивко? Как день вчерашний далеко! Тогда бы хлопоты начать — была бы в паспорте печать. Ты, пиво, зреешь, будто встарь. Газон, пивцо да деревцо, — в слезах, увы, мое лицо, затем что в этот горький час одних я оставляю вас зреть, зеленеть, цвести, как встарь. Те, что меньше родину любили, Те, что меньше родину любили, шли да и сдавались прямиком или в землях расселялись прочих; я от пепелищ отсечься отчих вынужден своим же тесаком. Не проспал я ночи ни единой, выгорел в бессоннице дотла, — дни слагались в многие недели, в слабом теле силы оскудели и по капле в землю кровь ушла. Но обязан я уйти отсюда, чтоб душа не сделалась мертва, чтобы только выжить на чужбине, повторяя те же, что и ныне, тихие и точные слова. Только слову сохраняя верность, с родиною связь перерубя, лишь затем судьбу теперь приемлю, что пересадить в чужую землю должен, словно саженец, себя. Я дома целый день Я дома целый день, но я уже не здесь; что написал — при мне, таков багаж мой весь; на книжных полках пыль — не дом, а конура; постель, в которой сплю, освободить пора. Мне надо бы уйти — не знаю, есть ли толк, однако свой уход осознаю как долг; я сочиняю роль, я сам себе суфлер, однако глух мой слух и равнодушен взор. Давно я ни друзей, ни близких не встречал, во всем — одни концы и никаких начал; я нужных слов ищу — да только все не те, мне кажется, что я подвешен в пустоте. Ни в будущее нет, ни в прошлое путей, есть вести лишь о том, что никаких вестей. Ночует мышь в норе, скворец живет в гнезде… И только человек способен жить нигде. Я сидел в прокуренном шалмане Я сидел в прокуренном шалмане, где стучали кружки вразнобой. Хлеба взял, почал вино в стакане и увидел смерть перед собой. Здесь приятно позабыть о мире, но уйти отсюда должен я, ибо радость выпивки в трактире не заменит смысла бытия. Жить, замуровав себя, — жестоко, ибо кто подаст надежный знак, не известно ни числа, ни срока, давят одиночество и мрак. Радость и жестокость — что желанней? Горше и нужнее — что из них? Мера человеческих страданий превосходит меру сил людских. Надо чашу выпить без остатка, до осадка, что лежит на дне, ибо то, что горько, с тем, что сладко, непонятно смешано во мне. Я рожден, чтоб жить на этом свете и не рваться из его оков, потому что все мы — Божьи дети от начала до конца веков. Нашему привратнику
Образ твой приходит мне на ум, вспоминаю с теплотой всё чаще твой бессменный форменный костюм и кофейник, в закутке кипящий. Засорялся душ ли, гас ли свет, кран ли протекал, полы коробил — ты умел помочь, подать совет. Старикан, твой час еще не пробил? Ты ночами на посту не дрых, об тебя ломалась вражья лапа: ты троих, а то и четверых умудрялся спрятать от гестапо. Ты салютовал, как палачи, и штандарт над входом приспособил, а в потемках нам таскал харчи. Старикан, твой час еще не пробил? Знаю твердо — ты не спасовал, не согнулся ты от горькой чаши. Под бетонным полом твой подвал сберегает рукописи наши. Сына у тебя взяла война, а квартальный — милости сподобил и торчит у твоего окна… Старикан, твой час еще не пробил? 15.X.1941. Лондон Печь возле люблина Дымил крематорий печною трубой над Люблином, в польской земле. В товарных вагонах людей на убой свозили в огромном числе: чудовищный дым застилал окоем — их газом травили, сжигали живьем у Люблина, в польской земле. Три года крюкастый штандарт проторчал над Люблином, в польской земле. Хозяин процент со всего получал — без пользы пропасть ли золе? В мешок да под пломбу — и снова в вагон: подкормкою пепел служить обречен великой немецкой земле. Сияет на знамени красном звезда над Люблином, в польской земле. Но мало того, что теперь навсегда погашено пламя в жерле; позорного чада над миром — с лихвой, так пусть же заплатит палач головой за бойню в польской земле! 22.8.1944 |