Спустились мы в долок, остановились.
«Подожди меня тут, я вернусь скоро», — сказал Василий Иванович и ускакал в лесок.
А тишина кругом такая наступила — жуть даже. Мне как-то не по себе стало, вроде страшно. Вдруг из-за бугорка, со стороны противника, бежит наш пехотинец. Без винтовки и фуражки. Орет:
«Машина с пулеметом! Всех посечет!»
У меня поджилки дрогнули, повернул я коня в свою сторону и дал деру. И, как на грех, из седла вылетел. Руку левую ушиб. Вскочил и опять в седло. Фуражка свалилась с головы — не поднял.
А вечером, после боя, подъезжает ко мне Чапаев и фуражку мою в руках держит.
«Будет, — думаю, — мне проборка!»
Взглянул Василий Иванович на мою распухшую руку, спрашивает:
«Ранило?»
«Нет, — товарищ Чапаев, это я давеча с лошади упал».
«Возьми вот. Признаешь?» — и подает мне фуражку.
«Признаю», — отвечаю, а сам готов сквозь землю провалиться — стыдно стало.
Помолчал Василий Иванович, потом добавил:
«Больше так не джигитуй. Я ведь все видел. Так голову сломаешь без толку, а мне каждый человек дорог, особливо если из него выйдет настоящий боец».
А на другой день меня «прорабатывали» на собрании бойцы. Ну и досталось же мне тогда! Навек запомнил. И уж таких конфузов не было никогда со мной в жизни. За храбрую и отважную службу Василий Иванович два раза награждал меня.
Полковник смолк и зажмурил глаза.
— Я вместе с Чапаевым сражался в бою во время налета белоказаков на Лбищенск, — каким-то другим, не своим голосом вымолвил он и замолчал. — При отходе к реке Уралу, — начал полковник снова, — Чапаев был ранен в руку, но он и виду не показывал, что ранен. До Урала оставалось немного, но рассвирепевшие белоказаки, чувствуя нашу слабость, еще сильнее теснили нас. Оставалось одно — броситься в воду, чтобы не сдаться врагу живыми.
С десятисаженной крутизны начали спускаться к воде. Песок и глина осыпались под ногами… Раненых бойцов бандиты добивали прикладами…
Василий Иванович с группой красноармейцев сдерживал напор врага.
«Плывите, ребята, плывите!» — громко кричал он, подбадривая переплывающих реку бойцов.
У меня вышли все патроны, мне не хотелось покидать раненого Чапаева, но он всех, кому нечем было стрелять, гнал от себя на тот берег.
Я в последний раз оглянулся на Василия Ивановича. Белая нательная рубаха на нем была разорвана, через повязку на руке просочилась кровь. У меня зарябило в глазах… Не помню, как я бросился в холодную, мутную воду.
Белоказаки поливали реку бесконечными пулеметными очередями. Пули шлепались и спереди, и с боков, и сзади. Многих смерть настигла почти у противоположного берега.
Изнемогая от усталости, я наконец доплыл до камышей и потерял сознание. Очнувшись, первым долгом посмотрел на ту сторону. Высокий берег был пуст.
«Где же Василий Иванович?» — с тревогой подумал я, внимательно оглядывая реку.
Спокойная, тихая вода в Урале показалась свинцово-тяжелой, как зимой в проруби…
В лесу, куда я прибрел, человек семь чапаевцев сушили одежду и говорили о гибели командира.
Я не поверил этому:
«Василий Иванович не может погибнуть! Он пловец хороший… Не отдастся он белякам».
Но ребята и сами не знали точно, погиб комдив или нет.
Мы весь день пробыли на берегу и все камыши облазили в поисках Василия Ивановича. Вечером ребята пошли в Бударино. А я остался. У меня теплилась в груди надежда.
«Ночью Василий Иванович переплывет Урал, — думал я. — Он днем схоронился где-нибудь, а ночью враг его не заметит. Чапай у нас ловкий, смелый. Беляки его не проведут!»
Пришла ночь, холодная, темная.
По берегу тягуче, с присвистом шумел камыш. Я взобрался на глинистый, колючий от высохшей травы бугорок и простоял всю ночь, вглядываясь в кромешную темень.
Раза два у берега всплескивала рыба, а я думал, что подплывает человек, и бросался к камышам.
Все мне представлялось: из воды выходит Василий Иванович, я кидаюсь к нему навстречу. Он садится на землю и просто так, по-дружески, признается:
«Устал малость, тезка».
Прождав у воды с час, я возвращался на бугорок и снова стоял, как на часах, превозмогая холод и усталость.
Из травы поднимались с плачем и рыданием кулики, и от их крика у меня невыносимо тяжко становилось на душе…
Подавленный, убитый горем, пошел я утром в Бударино. Долго еще в душе я не верил в гибель комдива, не мог примириться с такой бедой…
Губашин смолк. Через минуту-другую, словно вспомнив о чем-то, он вынул трубку, торопливо набил ее табаком и закурил.
Обхватив руками колено, Соловьев уставился неподвижным взглядом на багровую от заката Волгу.
Очнулся Алексей Алексеевич от пароходного гудка, протяжного и громкого.
Пароход подходил к пристани. По медленно колыхавшейся воде, будто загустевшей, плыла веточка дуба с удивительно зелеными, совсем молодыми узорчатыми листочками.
— Вот какой…наш Чапаев, — задумчиво сказал Губашин. — Вовек не забудет его советский народ. Никогда!
Песня
Из-за высоких с красными стволами сосен выкатилось солнце. Над Волгой стоял туман. Песок, прибрежный тальник, лодка — все было осыпано мелкой, зернистой росой.
Я только что проснулся и кутался от холода в пальто. В этот год весна была не теплая, утренники держались долго, пока солнце как следует не пригреет землю.
Пока я одевался, готовил завтрак и ел, немного обогрело. Лодка обсохла, от песка шел пар, плотная, белая завеса над рекой приподнялась, и вдали смутно вырисовывался противоположный берег.
Сборы были не долги. Лодку я вытащил на берег, а весла, пальто и рюкзак с посудой спрятал в обмытом росой тальнике, засыпав сверху песком.
Дороги я не знал и пошел наугад. За небольшой рощей тянулись озера. Тут мне встретился рыбак с удочками, он и указал дорогу в Сутыри.
Скоро начался сосновый бор, тянувшийся по отлогой линии в гору. Лес уже проснулся и жил по-своему радостно и весело. Громко пели соловьи, куковала кукушка, мягкими переливами звучал голос иволги.
Над кустами цветущей акации, желтые цветочки которой были похожи на язычки зажженных свеч, увивались бабочки, пчелы и мохнатые шершни.
По обочинам дороги стояли зеленые папоротники. Тут же начинались и далеко в глубь леса уходили большие лужайки ягодника: земляники и клубники.
Сосновый бор перешел постепенно в чернолесье, яркое в своем недавно распустившемся наряде.
Лес кончился неожиданно. В нескольких шагах от опушки начинался крутой песчаный обрыв.
Внизу сверкала вышедшая из берегов стремительная, властная Ветлуга.
Я долго сидел на обрыве, свесив вниз ноги и все любовался рекой. Она сияла, переливалась под вешними живительными лучами солнца, окаймленная золотой оправой из чистого, ослепляющего песка.
В полуверсте от того места, где я сидел, раскинулась на песках деревня Сутыри. В деревне в этот день был базар. С площади доносился шум, свойственный, должно быть, всем рынкам и ярмаркам.
…Я бесцельно бродил по базару, равнодушно толкаясь среди спешащего, громко перекликающегося народа, как вдруг мое внимание привлекла толпа крестьян, сгрудившихся у низкорослой, сучковатой сосны. В кругу кто-то пел веселую украинскую песню.
Я пробрался в круг. Под сосной сидел широкоплечий в вышитой рубахе старик. В волосатых с длинными пальцами руках он держал бандуру, смотрел прямо перед собой удивительно нежными голубыми глазами и пел, перебирая струны, приятным, немного глуховатым голосом.
Лучи солнца омывали лицо старика — загорелое, с высоким морщинистым лбом, на который спадали короткие, в кружок подстриженные не то седые, не то вылинявшие волосы. Он редко мигал веками с густыми ресницами и не щурился от солнца, заглядывающего ему в глаза. Я догадался, что бандурист слепой.
Старик замолчал. А струны чуть слышно пели, но он провел по ним ладонью и они смолкли.
Край Урала камыш шумит, —