Он так долго — до ряби в глазах — смотрел на тихо голубеющее пустынное небо без единого пятнышка, что на сердце почему-то сделалось грустно, словно чего-то было жаль.
«О чем она все тараторит?» — с досадой подумал Родька про Клавку, будто она была повинна в этом его настроении.
А Клавка в это время рассказывала Петьке про Алатырь, родину ее родителей. В Алатыре она гостила целый месяц у бабушки и вернулась домой лишь вчера.
— Представь себе, моего папку там все-то, все помнят! — быстро говорила Клавка, боясь, как бы ее кто не перебил. — А по соседству с бабушкой живет рыбак Парфеныч, отца дружок… Такой потешный старик. Ну, он еще не старик на самом деле, это мне так вначале показалось. Веселый! Все шутками да прибаутками сыплет: «И кто, бы, слышь-ко, мог подумать, деточка (это я-то деточка!), что у нашего Антона такие длинные ручищи окажутся… Из самой глубины земной богатства эдакие загребает!» Остроумно, Петух, правда?
— Не знаю, — пробасил Петька, старательно соскабливая мосластыми пальцами прилипшие к подбородку песчинки.
Час назад, выйдя из воды, Петька как шлепнулся на приятно горячий, будто по заказу нагретый, песок, так и пролежал, не шевелясь, до сих пор. Очень спокойный человек этот Петька, он никогда не шумит, не горячится и говорит мало — весь в отца пошел.
Уже сейчас, глядя на Петьку, можно заранее сказать, что он будет такой же худущий и нескладный, как его отец.
Положив под голову руки, Родька закрыл глаза.
Еще не так давно, когда про него говорили: «Смотрите-ка, а Родька — вылитый отец!» — он смущался и млел от удовольствия, точно так же млеет вот Клавка, когда заходит разговор об ее отце.
И Родька часто и подолгу глядел то на большую фотографию отца в ореховой рамке, висевшую над обеденным столом, то в зеркало… Ну конечно, он весь в отца, какие же тут могут быть сомнения: и волосы курчавые, и лоб высокий, и брови точь-в-точь как у отца — широкие, кустистые, и подбородок крутой, с ямочкой. Только вот одни губы не отцовские — толстые, припухшие.
«У тебя, Роденька, не губы, а вареники!» — тоже еще не так давно любила говорить мать, целуя вырывавшегося Родьку. «Пусти, мам, не люблю я лизаться!»— протестовал Родька, пряча свое лицо на груди у матери.
Но губы — это ерунда, думал тогда он, они еще могут потончать, стоит ему только малость подрасти. Так, слышал он, бывает. Вот у Клавки: у нее еще недавно голова была — как одуванчик белый, а потом сразу вся потемнела. И косичка стала расти.
Кривя в усмешке губы (они у него так и остались до сих пор толстыми и рдеющими, цвета спелой вишни), Родька слегка повернул влево голову, покосился на Клавку. Сейчас ее тяжелая, в руку, коса тугим узлом была уложена на затылке и перевязана белой косынкой.
До чего же она стала тревожаще красивой, эта Клавка! И, странное дело, заметил он Клавкину красоту только вчера, словно она за этот месяц в Алатыре вдруг стала совсем-совсем другой. Или ему все это лишь показалось? Вообще в это лето Родька много увидел такого, чего раньше совершенно не замечал.
Пересыпая из ладони в ладонь белую струйку песка, Клавка повела глазами на Родьку, видимо, поймав на себе его взгляд, вся как-то непонятно вдруг заалела и, еще более оттого смущаясь, тотчас отвернулась.
Родька тоже смутился, чувствуя, как жаром полыхнуло все его лицо, и снова крепко зажмурился. А в груди, отдавая в спину, изо всей силы стучало сердце, ровно молот по наковальне: тук-тук-тук.
Неожиданно заговорил Петька, как всегда некстати:
— А у нас отца опять в разведку посылают… Куда-то далеко — на Крайний Север. Пока один отправляется. А весной, — тут Петька выразительно посвистел, — и мы с матерью запоем «Прощайте, скалистые горы!»
Но на его слова не отозвалась даже Клавка.
Родька осторожно приоткрыл веки и увидел над собой в небесной вышине два пухлых, ослепительных облачка неправдоподобной белизны. Они медленно плыли навстречу друг другу. Прошла минута, прошла… кто знает, сколько еще прошло минут! Но вот облачко, похожее на конский череп, коснулось другого, имеющего очертания гитары, вот они слегка наплыли друг на друга. А еще через мгновение вместо двух облачков уже было только одно, и оно уже никуда не двигалось, застыв на месте, как бы задумавшись.
Задумался опять и Родька.
Счастливые люди Петька и Клавка! Это ведь не кто-нибудь, а Петькин отец открыл девонскую нефть в Жигулях. А теперь вот в новую экспедицию уезжает. Где они только не жили, Петькины родители!.. А Клавкин Антон Максимыч, первейший буровой мастер, тоже немало по свету поколесил. Даже на Дальнем Востоке работал. И всегда у этой Клавки целый короб новостей: все она знает — и о делах на буровой отца, и о происшествиях в конторе бурения. Прямо как ходячая газета!
Правда, когда его отец еще работал в транспортной конторе, развозя по буровым глину, солярку, трубы и долотья, у него тоже было чего порассказать ребятам. А какая машина была у отца: зеленая пятитонка с огромным кузовом и красным флажком на радиаторе. Малышом Родька называл ее ласково «папин мазик».
Отец и сейчас бы продолжал разъезжать по своим буровым, не случись с ним полгода назад беды. Как-то на одной из буровых, помогая рабочим сгружать с машины тяжелые стальные трубы, он оступился и упал. Рабочие не удержали трубу, и она одним концом придавила отца. Когда он вышел из больницы, его перевели на «Победу», в личные шоферы главного инженера. А через месяц отец приглянулся новому управляющему треста, любившему в людях аккуратность и беспрекословное послушание. Управляющий взял отца на только что полученный ЗИМ. Все мальчишки Отрадного бегали к тресту поглазеть на большую темно-синюю машину.
Несколько дней Родька ходил гордый-прегордый. Он еще ни разу не ездил на ЗИМе, но уже всем мальчишкам рассказывал, как отец прокатил его на новой машине «оттуда и дотуда».
Случалось, выходя из школы крикливой веселой гурьбой, ребята видели проносившийся по улице длинный и тупоносый, похожий на сома, ЗИМ. Родька непременно останавливался и как бы между прочим небрежно говорил, глядя вслед удаляющейся машине, сверкающей лаком и никелем даже в пасмурные дни:
— Отец куда-то покатил!
Мальчишки тоже останавливались, и на какую-то долю секунды шум стихал. И во взглядах ребят, провожавших ЗИМ, Родька угадывал и восхищение машиной, и уважение к его отцу — первоклассному шоферу…
Родька снова (который уже раз!) вздохнул, и вздохнул так глубоко, что у него даже в груди закололо.
— И чего ты все вздыхаешь? — спросила Родьку Клава.
Петька насмешливо сказал:
— А он тут без тебя стишки про любовь мусолил. Начитался всякой всячины и ходит теперь сам не свой. Вздыхает и воображает что-то такое… поэтическое!
— Осел ты, Петька, да еще в придачу осел на палочке! — Родька проворно встал и, повернувшись спиной к Петьке и Клавке, звонко зашлепал ладонями по груди и ногам.
— Н-но, полегче на поворотах! — не очень строго предупредил Петька. — Дал бы я тебе по уху, да, сам знаешь, не люблю драться.
Клавка тоже встала, поправила на голове косынку.
— Ой, мальчишки! — вдруг вскрикнула она. — А Волга-то… Поглядите-ка!
Еще четверть часа назад горы и небо отражались в лоснившейся глади реки, а сверкающая белыми искорками дорожка от солнца, устало клонившегося к вершине Беркутовой горы, тянулась до самого острова. И кругом стояла такая тишина, что слышно было, как на том берегу гоготали гуси. Но вот с Жигулей потянуло сквозняком, и только что безмятежно голубевшая Волга сразу взбугрилась, словно ее погладили против шерстки, и она вся ощетинилась. И уже кое-где на воде стали появляться пенные гребешки, и все они бежали прямо к Шалыге.
— Эй, братва, поторапливаться надо! — сказал Петька, глядя на Волгу. — Отсюда до жигулевского берега с полкилометра, а ветер встречный. Отчаливай!
И он первым вошел в воду, высоко поднимая длинные, почерневшие от загара ноги.
За ним не спеша последовала и Клавка. Она была в лиловом трикотажном купальнике, плотно облегавшем ее узкоплечую, точеную фигуру. Родька невольно засмотрелся на Клавку. А она, не оглядываясь, медленно подходила к воде, и, дурачась, загребала ногами песок, словно была косолапа.