Глава 9. ГРЕХ
Пришлось мне в этом городишке ходить в школу, и вы, небось, удивитесь, но я не очень-то и возражал. Труднее всего было высиживать несколько часов кряду на жесткой скамье. От училки нашей — занудной старой девы — я тоже был не в восторге, да, кроме того, посадили меня с малышней, и мне было не по себе, потому как я-то покудова почти ничему не учился. До того как попасть к индейцам, я немного умел читать, считать, знал, что Джордж Вашингтон — президент, хотя понятия не имел, с каких пор.
Должен вам сказать, что я весьма упорно грыз гранит науки, да ещё миссис Пендрейк корпела надо мной дома, так что к весне я настолько преуспел в чтении, что мог потягаться с двенадцати-тринадцатилетними, и сочинения писал хоть куда, если не считать правописания — этим-то я никогда не блистал — но вот в арифметике из пеленок, можно сказать, так и не выбрался… Давно все это было, чёрт побери, да и недолго я ходил в эту школу. Так что, ежели этот джентльмен, который тут слушает мои рассказы, запишет всё точь-в-точь, как я говорю, то вы прочтете воспоминания неуча — это как пить дать.
* * *
Хоть убей, не припомню, чтобы Пендрейки при мне общались друг с другом, хотя, надо полагать, Шайен общались. Как сейчас вижу эту картину: мы сидим за столом в столовой и ужинаем; во главе стола Его Преподобие, напротив — его жена, сбоку — я, а Люси ставит на стол миску за миской дымящейся еды. Прочитав молитву — негромко, но так проникновенно, что и самое жесткое мясо становилось мягче — Пендрейк брался за дело. Да-а, едок он был, конечно, без равных! Ни один Шайен ему и в подметки не годился, потому как индеец, хоть и жрет за семерых, но потом ему наверняка придётся голодать; вот и получается так на так, и ежели подбить бабки, скажем, за месяц, то Шайен съедает чуть меньше, чем средний бледнолицый, которому завтрак, обед да ужин ежедневно — вынь да положь.
Но Пендрейк каждый Божий день устраивал обжираловку, и я намерен рассказать вам подробно, сколько всякой снеди он поедал за сутки, а иначе вы не поймете, что это был за человек.
На завтрак Люси жарила ему яичницу из шести яиц, гору картошки и бифштекс размером с две его громадных ладони. Когда все это исчезало в его утробе и заливалось сверху литром кофе, она ставила на стол залитую патокой горку оладьев, штук десять или двенадцать, которую венчал кусок масла размером с хорошее яблоко. На обед он съедал целиком парочку фаршированных цыплят с картошкой и зеленью, пять ломтей хлеба и полпирога с кружкой сливок. После обеда он обходил больных прихожан, каждый из которых скорее провалился бы сквозь землю, чем отпустил бы Его Преподобие, не скормив ему кусман бисквита или дюжину пирожных с чаем или кофе.
Потом наступал ужин. Для начала Пендрейк проглатывал миску супу, в который крошил такое количество хлеба, что в нем ложка стояла. После этого съедал блюдо рыбы, потом — громадный ростбиф, от которого мне и миссис Пендрейк доставалось разве что по кусочку, а остальное Пендрейк уминал самолично, а попутно заглатывал гору картошки, целую копну зелени, а ещё россыпь турнепса, мозгового горошка и пареной моркови; потом четыре чашки кофе, фунтов пять пудинга, да ещё если от обеда остался какой пирог, то и он отправлялся туда же.
Но при всей его прожорливости более аккуратного едока мне в жизни встречать не доводилось. Чтобы он прикоснулся пальцем к чему-нибудь, кроме хлеба — ни-ни, Боже упаси! Сидит, орудует ножом и вилкой, да так искусно, словно рукодельница иглой — просто загляденье. Тарелки после него блестят, словно вымытые, а косточки — чистые, словно отполированные — аккуратной стопкой сложены в специальной тарелке. В общем, зрелище впечатляющее, и я, бывало, утолив голод, просто сидел и наблюдал, как он ест, и получал при этом море удовольствия.
Миссис Пендрейк, бывало, к еде едва притронется — оно и не удивительно: зачем ей вообще есть-то, ежели она ничего не делает — никакой работы. У индейцев-то женщины трудятся, как пчелки, с утра до ночи; да и моя белая мать, помню, тоже все жаловалась, что ей дня не хватает все дела переделать, хоть и сёстры ей помогали, а тут — готовит Люси, уборку делает ещё одна девчонка, приходящая чуть не каждый день, да ещё Лавендер имеется — садовником, дворником и вообще на побегушках… Вот и получается, что этой здоровой крепкой белой женщине делать абсолютно нечего, разве что со мной посидит часок, когда вернусь из школы, поможет сделать уроки.
Поскольку воспитывали меня дикари, изысканными манерами я, конечно, не блистал, однако, человек был тактичный. И потому не стал спрашивать её, отчего это она целыми днями болтается без дела, хотя вопрос такой у меня возникал. Только не подумайте, что я это ей в упрёк говорю — ничего подобного: я её любил и старался угодить чем мог. Ей, понимаете ли, втемяшилось в голову, что она должна мне быть матерью — ну, вот я и притворялся время от времени, что нуждаюсь в материнской ласке.
Поначалу мои одногодки в школе изрядно потешались надо мною, что я сижу с малышней. Я сперва пропускал мимо ушей — ну, а это сами знаете к чему приводит: они решили, что я слабак, и — давай изгаляться пуще прежнего, ещё и кличку мне подцепили, что-то вроде «индеец вонючий».
Кончилось все тем, что однажды вечером вся орава ждала меня в конце аллеи, по которой я ходил домой. Когда я подошёл поближе, начались подколки насчёт «индейца вонючего». Вообще-то довольно-таки подло это было с их стороны: не забывайте, они ведь твёрдо верили, что индейцы меня пять лет держали пленником. На самом-то деле в их подначках правды было больше, чем им самим казалось. Но это их ничуть не оправдывает, я так считаю. В общем, иду я мимо, молчу. И тут один из них становится поперек дороги. Длинный, под метр восемьдесят в свои пятнадцать лет-то — и прыщавый.
Встал передо мной и говорит:
— Что-то индейцев вонючих много развелось. Пришибить, что ли, одного?
А я и не сомневался, что ежели дойдет до кулаков, то, пожалуй, и пришибет: Шайены-то кулаками не дерутся. Мальчишки у них иногда борются, но я ведь уже много раз говорил, что между собой им драться незачем: ну, зачем им драться между собой, ежели за ближайшим холмиком, как правило, таится враг? А уж если они сцепятся с врагом, то вовсе не затем, чтобы попугать или поставить его на колени — это им ни к чему — а затем, чтобы убить и снять ему верхушку головы.
Короче говоря, я просто взглянул на него презрительно, обошёл и иду себе дальше, а он как влепит мне в ухо своим пудовым кулаком. Я метра на три, наверное, отлетел, потому как ручища у него была — дай Бог! Книжки мои полетели на землю, толпа засвистела-заулюлюкала… С тех самых пор, как мы схлестнулись с кавалерией, я ни в каких переделках не бывал, и, живя в городе у Пендрейков, отвык от этих дел, потому как, сами знаете, с кем поведешься от того и наберешься. И наоборот… В общем, поднимаюсь я медленно на колени, а сам соображаю — что дальше делать-то? — а парень этот тем временем подскочил и хотел было пнуть меня в зад — ногу уже занес.
А при этом ведь человек теряет устойчивость — следовало бы ему знать об этом заранее, если уж завёл себе привычку пинать людей. Но ничего — через секунду он все понял: я перекатился под его зависшим башмаком и подсек ему вторую ногу. Он рухнул, как мешок с песком, а я пяткой наступил ему на шею и выхватил из-под рубашки свой нож…
Нет, я его не тронул, даже не поцарапал. Да и зачем — он бы и сам задохнулся, если б я своё копыто не убрал с его шеи. И так уже побагровел весь, глаза вылезли… И я ведь не индеец, я хотел доказать им, что я белый, и мне казалось, что я это доказал — тем, что спрятал нож, собрал книжки и пошёл дальше своей дорогой.
Когда я добрался домой, челюсть у меня под ухом — куда он влепил мне — распухла, словно я, как белка, упрятал за щёку горку орехов. Миссис Пендрейк сразу заметила и говорит:
— Ах, Джек, надо отвести тебя к дантисту! — Решила, что зуб мудрости режется.